Фурман покорно повторил затверженный урок: что он сам поскользнулся, упал и т. д. Последние инструкции в подъезде, неподъемная дорога на пятый этаж… Наконец пришли. «Ну, Сашка, смотри, не подведи! – строго и весело сказала Таня. – Давай, Вовк, звони!»
Пока мгновенно разомлевшего в тепле Фурмана раздевали на диване в прихожей, старшим выдали веник и выгнали за дверь отряхивать с себя снег. «Ну, как покатались, Сашуня? Хорошо погуляли?..» – Фурман кивал, тяжело поворачиваясь и ловя сквозь дверную щель ободряющие подмигиванья и заговорщицкие улыбки.
Тут кто-то из взрослых вдруг заметил наливающийся синяк – Фурман, если честно, уже и не надеялся. Поднялась тревога, все заохали, забегали. Тайные друзья под шумок проскользнули в детскую. «Как же это так получилось?» – огорченно спрашивал папа. «А ребята где были? Ты ведь вместе с ними гулял? Они с тобой вернулись?» – недоумевал дядя. Таня высунулась, отчетливо погрозила Фурману кулаком и исчезла.
От рассматривания и общего внимания щека начала болеть сильнее. Хотя Фурман еле ворочал языком и даже, расчувствовавшись, немного всплакнул, стать предателем он не захотел и честно произнес все заученные слова. – Никого не выдал, молодец. А ведь мог бы… Впрочем, взрослые и так почти сразу догадались, как было дело. Фурман стал просить, чтобы никого не наказывали, но те, видно, подслушивали за дверью, поскольку в нужный момент вышли и сами во всем признались. В честь праздника их решили простить.
После замечательного обеда, открывшегося многочисленными закусками (среди которых был обожаемый салат оливье, а также милые консервики сайра и шпроты), продолжившегося горячим бульоном (в сопровождении большого рассыпающегося пирога с капустой и аккуратных подрумяненных пирожков с капустой и рисом) и уже с некоторым трудом доеденной жареной курицей, а завершившегося в конце концов долгожданным чаем с трюфельным тортом, – после всего этого Фурман не смог вылезти из-за стола и, полузасыпая, колыхался в странной смеси внутрипраздничных ощущений: сытого счастливого головокружения, тупой боли в пылающей правой щеке, легкой вечерней обиды на Таньку, Вовку и Борьку, опять бросивших его, и несомненного, покрывающего все остальное, довольства и любви ко всем окружающим… Наверное, это подействовало и на синяк, который перестал расти, а на следующий день как-то сам собой забылся и исчез почти без следа – к удивлению Бори, еще некоторое время с напускным садизмом шутившего на эту тему.
На лето детский сад выезжал на дачу в Подмосковье, в район станции Сходня. Детсадовская территория располагалась в поселке на вытянутой плоской вершине холма. Одна сторона холма полого спускалась к лесу, а другая круто обрывалась в долину с протекавшей по ней извилистой речушкой. Поселок заканчивался широкой вытоптанной поляной у края страшного обрыва – и там, в пропасти, слегка покачиваясь, словно верхушка купола гигантского воздушного шара, неизменно открывался щемяще-волшебный вид на тихую речную долину, сонную деревню, необъятное небо и цепь далеких зеленых холмов на горизонте.
В хорошую погоду детсадовские группы выводили на поляну гулять. Иногда туда шли не через поселок, а кругом, полузаброшенной лесной колеей. В заросших камышом придорожных болотцах на разные голоса, странно и подолгу треща, квакали лягушки; в желтовато-бурой стоячей воде ни на секунду не прерывалась по-своему устроенная жизнь с ее бесчисленными мелкими передвижениями; во время коротких остановок мальчишки сноровисто вылавливали из теплых луж смуглых чудаковатых головастиков, проделывая с ними быстрые и простые бесчеловечные опыты.
Выходя на поляну, все первым делом бросались отыскивать редкие, не успевающие созреть ягоды земляники. Едой считались также плотные пестрые цветочки под названием «кашка», обладавшие едва ощутимым сладковатым привкусом (после тщательного пережевывания их, правда, полагалось выплевывать), нежные кисленькие листики заячьей капусты, которые в больших количествах произрастали в сырых тенистых местах на территории детского сада и на опушке леса, и еще «вар» – сухая асфальтовая смола, делавшая зубы черными, но зато, как говорили, очень для них полезная.
Два раза в день через поляну проходило деревенское стадо, и вытоптанная трава всегда была усеяна старыми, с серой корочкой, и совсем свежими коровьими лепехами, в которые на бегу, забывшись (а то и нарочно толкаемые) частенько вляпывались к общему смеху; потом, разогнав дразнящихся зрителей, сердито возили ногой по траве, оттирали желтые пятна пучками и, когда все уже вроде бы было чисто, недоверчиво нюхали руки… Самого стада все боялись. Бесконечно пересказывали какие-то ужасные истории про быков, бросающихся на красный цвет, тревожно осматривали свою одежду – тех, на ком было хоть что-то красное, по их слезным просьбам загораживали своими телами, с безжалостной насмешливостью угрожая в случае чего выставить на обозрение быку. При появлении стада все спешили приветливо поздороваться с невзрачным мужичонкой-пастухом в выгоревшем плаще, который, к общей радости, оглушительно хлопал бичом и с непонятной злостью ругался на своих огромных, по-дурному задумчивых «подчиненных».
Несколько раз на опушке поднимался ужасный визг: «Разбойники! Разбойники!» – все в панике бежали сначала оттуда, потом, наскоро вооружившись палками и камнями, туда: внизу, среди деревьев, неторопливо огибая холм, проезжала вереница всадников. Одеты все они были легко и по-разбойничьи ярко, однако оружия ни у кого не было видно (пистолеты могли прятать в карманах?!). При первой встрече все молчали – это было похоже на сон… При следующих, когда уже стало понятно, что никакие это не разбойники, а просто спортсмены (или, если даже и разбойники, то выкрадыванием детей и приготовлением из них супа не интересующиеся), многие решались выкрикнуть что-нибудь – окликающее или дразнящее. Конники с веселой снисходительностью поглядывали вверх, на стремительно наглеющих малолеток, готовых кинуться врассыпную от любого резкого движения или громкого звука. Однажды кто-то из всадников вдруг лихо свистнул, и все храбрецы тут же с дикими воплями помчались к поселку, вызвав гнев воспитательницы. Среди всадников были и женщины. Одна, молодая и стройная, в красиво облегающем костюме, казалась особенно суровой и всегда смотрела только прямо перед собой. Все решили, что она атаманша.
В самую жару, когда даже каменно-асфальтовый «вар» размягчился на солнце так, что его можно было просто сосать, не разжевывая, на поляне откуда-то появился фурмановский дедушка. Они сели в сторонке, в бледной, едва уловимой тени двух сосен, вцепившихся в край обрыва. Дедушка стал доставать из знакомой домашней сумки свертки с чудесными полузабытыми вкусностями, и Фурман, лихорадочно набивая рот, поделился с ним своими здешними заботами и радостями: мы тут тоже, мол, вар едим. Дедушка – очень пекло, он щурился, – разобравшись, о чем идет речь, уговаривал Фурмана оставить это: «Не надо, Сашенька, зачем? Не стоит – это же грязь! Вот, скушай лучше, я тебе привез из дому…» Потом, щурясь, стал расспрашивать об «условиях», о «приятелях»… – кому не известны эти беседы с ребенком, внушающие взрослому только холодное отчаяние.
От края поляны к соснам один за другим спускались и потихоньку подползали все ближе несколько придурковатых мелких заброшенных существ из фурмановской группы. Они с печальными, осторожными взглядами приседали, делая вид, что просто решили поковыряться здесь в песке, и с жадным любопытством изучали, как Фурман, обливаясь соком, лопает огромный персик с пушистой кожицей и что там еще ему привалило. Дедушка щурился, Фурман посматривал с покровительственным, слегка предостерегающим равнодушием (как и на него самого, бывало, поглядывали другие счастливцы), они – ковырялись, опуская головы к земле. Наконец дедушка давал каждому из них по конфетке, и они, сразу оживая, укарабкивались наверх – ко всем…
С другого конца поляны долетал пронзительный голос воспитательницы, дедушка торопливо складывал в сумку бумажные обертки, колюче целовал Фурмана и делался меньше, меньше – под высоким плотно-голубым небом, под грозно сверкающим золотым комом солнца, на петляющих утоптанных тропиночках, скрываясь за кустами, рощицами, горками, и вот, промелькнув в последний раз далеко-далеко (а может, это был уже и не он), таял в дрожащем желто-зеленом мареве…
Некоторое время полностью включиться, вернуться в общий поток Фурману мешал твердый комок в груди; казалось странным, что ты находишься здесь и должен оставаться только здесь, – но вскоре эта легкая раздвоенность смывалась продолжающимися впечатлениями.
Нежданный, наступил банный день. Режим смялся, конечно… Мыли в тазах, в маленькой запарившейся комнатушке рядом с кухней, по три человека за раз. В деловитых соскальзывающих и крепко хватающих руках покорное тельце то обливалось там и сям приятными струйками горяченькой водички, то по нему полз острый холодок – когда зачем-то приоткрывали дверь, то его как-то уж слишком решительно поворачивали, склоняли, жестко терли в нужных местах и наконец передавали, завертывая в полотенце, с рук на руки, но еще некоторое время, вытирая, зажимали и больновато подергивали за волосы.