Урок
Пятый класс детской школы. Идет урок.
Две большие, как белые луны, лампы освещают аккуратные ряды потных, извивающихся мальчиков. Они пишут. Перед ними стройно стоит, как фараон, ослепительно белокожая учительница. В воздухе — вздохи, шепоты, мечтания и укусы.
Шестью восемь — сорок восемь, пятью пять — двадцать пять.
"Хорошо бы кого-нибудь обласкать", — думает из угла веснушчатый, расстроенный мальчик.
— Арифметика, дети, большая наука, — говорит учительница.
Скрип, скрип, скрип пера… Не шалить, не шалить… "Куда я сейчас денусь, — думает толстый карапуз в другом углу. — Никуда… Я не умею играть в футболки меня могут напугать".
Над головами учеников вьются и прыгают маленькие, инфернальные мысли.
"Побить, побить бы кого-нибудь, — роется что-то родное в уме одного из них. — Окно большое, как человек… А когда я выйду в коридор, меня опять будут колотить… И я не дойду до дому, потому что надо идти через людей, по улицам, а мне хочется замирать"…
Кружева, кружева… Белая учительница подходит к доске и пишет на ней, наслаждаясь своими оголенными руками.
Маленький пузан на первой парте, утих, впившись в нее взглядом.
"Почему ум помещается в голове, а не в теле, — изнеженно-странно думает учительница. — Там было бы ему так уютно и мягко".
Она отходит от доски и прислоняется животом к парте. Повторяет правило.
"Но больше всего я люблю свой живот", — заключает она про себя.
"Ах, как я боюсь учительницы, — думает в углу веснушчатый мальчик. Почему она так много знает… И такая умная… И знает, наверное, такое, что нам страшно и подумать"…
Раздается звонок. Белая учительница выходит из класса, идет по широким, пустым коридорам. Вокруг нее один воздух. Никого нет. Наконец она входит в учительскую. Там много народу. Нежданные, о чем-то думают, говорят. Белая учительница подходит к графину с водой и пьет.
"Какая ледяная, стальная вода, — дрогнуло в ее уме, — как бы не умереть… Почему так холодно жилке у сердца… Как хорошо"… Садится в кресло. "Но все кругом враждебно, — думает она, мысленно покачиваясь в кресле, — только шкаф добрый". Между тем все вдруг занялись делом.
Пишут, пишут и пишут.
В комнате стало серьезно.
К белой учительнице подходит мальчик с дневником.
— Подпишите, Анна Анатольевна, а то папа ругается.
Белая учительница вздрагивает, ничего не отвечает, но шепчет про себя:
— Разве мне это говорят?.. И разве я — Анна Анатольевна?.. Зачем он меня обижает. «Я» — это слишком великое и недоступное, чтобы быть просто Анной Анатольевной… Какое я ко всему этому имею отношение!?
Но она все-таки брезгливо берет дневник и ручку. "Я подписываю не дневник, — вдруг хихикает что-то у нее в груди. — А приговорчик. Приговор. К смерти. Через повешение. И я — главный начальник". Она смотрит на бледное, заискивающее лицо мальчика и улыбается. Легкая судорога наслаждения от сознания власти проходит по ее душе.
— Дорогая моя, как у вас с реорганизацией, с отчетиками, — вдруг прерывает ее, чуть не дохнув в лицо, помятый учитель. — Ух ты, ух ты, а я пролил воду… Побегу…
Опять раздается звонок. Белая учительница, слегка зажмурившись, чтоб ничего не видеть, идет в класс.
…Кружева, кружева и кружева.
"Хорошо бы плюнуть", — думает веснушчатый, нервозный мальчик в углу.
Шестью восемь — сорок восемь, пятью пять — двадцать пять.
Белая учительница стоит перед классом и плачет. Но никто не видит ее слез. Она умеет плакать в душе, так, что слезы не появляются на глазах.
Маленький пузан на первой парте вылил сам себе за шиворот чернила.
"Я наверняка сегодня умру, — стонет пухлый карапуз в другом углу. Умру, потому что не съел сегодня мороженое… Я ведь очень одинок".
Белая учительница повторяет правило. Неожиданно она вспотела.
"По существу ведь — я, — думает она, — императрица. И моя корона — мои нежные, чувствительные мысли, а драгоценные камни — моя любовь к себе…"
"Укусить, укусить нужно, — размышляет веснушчатый мальчик. — А вдруг Анна Анатольевна знает мои мысли?!"…
Урок продолжается.
«Существую я или не существую»?! — взвизгнул невзрачный, но одухотворенный человечек лет тридцати пяти и по-заячьи нервно заходил по комнате. От умственного шныряния вены на лбу у него вздулись. «Вроде существую», — пискнул он, хлопнув себя по заднице. Потом подошел к шкафу и с плотоядным наслаждением, трясясь, выпил мутную брусничную воду из грязной чашки. Минуты две улыбался, а потом вдруг опять вспыхнул:
«И в то же время не существую!» И пнул ногой угрюменький чайник. Потом Анатолий Борисович (так звали героя) выскочил во двор.
— Хамье, перед глазами снуете! — прикрикнул он на соседей, которые боялись Анатолия Борисовича из-за его робости.
Ему вдруг захотелось завернуться в одеяло и долго, комком, кататься по полу. «Какой-то я стал воздушный и как будто все время утекаю», — подумал Анатолий Борисович.
— Побольше реальности, побольше реальности! — провизжал он вслух себе, соседям и кому-то Неизвестному.
Последнее время что-то в нем надломилось. Это уже был не тот Анатолий Борисович, который мог бороться и быть возвышенным. Ему все стало загадочным. Загадочным и то, что он женился, и то, что ему тридцать пять лет, и то, что он родился в России, и даже то, что над ним висит, куда бы он ни пошел, — небо.
«Определенности никакой нет, — решил он, — и точно меня все время смывает. Как бы совсем не сдуло».
«Странное существо моя дочка, — думал Анатолий Борисович, проходя по темно-змеиному горлу выходной лестницы. — Бьет меня по морде. А когда я ее бью по заднице, — никак не пойму, хорошо мне от этого или плохо?»
Подойдя, вместо двери, к нелепой дыре, ведущей в серое, Анатолий Борисович увидел над ней лампочку.
«Надо бы ее проучить», — подумал он и швырнул туда камень. Лампочка разбилась. «На сколько минут мне будет легче от этого?» — обратился он к своему внутреннему голосу.
Наконец Анатолий Борисович выскочил на улицу. На мгновение ему показалось, что все, что он видит, — фикция. «Юк-юк», — довольно пискнул он в ответ. «И все-таки я не существую», — подумал он всем своим существованием и подошел выпить воды. Потом все стало на место.
«Как складывалась до сих пор моя жизнь, — рассуждал он, делаясь все незаметней. — Был период — я играл в карты. Тогда я был счастлив. Был период величия. Без него я не прожил бы дальше». Анатолий Борисович ускорил шаг и шел прямо по улице навстречу ветру.
«Утекаю я куда-то, утекаю, — думал он. — О, Господи!»
Мир давил своей бессмысленностью. «Это потому что он меня переплюнул, отсюда и его бессмысленность, — решил он. — Даже столб, неодушевленный предмет, и тот меня переплюнул».
Анатолий Борисович углублялся в город.
Все казалось ему абстрактным: и высокие, уходящие в засознание линии домов, и гудки машин, и толпы исчезающих людей. А собственная жизнь казалась ему еще худшей, еле видимой, но настоятельной абстракцией.
«Реальности никакой не вижу», — слезливо подумал он и хотел было хлопнуть в ладоши.
Наконец Анатолий Борисович подошел к разномирному зданию своей службы, юркнул мимо толстых тел, за свой стеклянно-будничный столик.
Кругом сновали разухабистые, в мечтах, рожи, трещали машинки, а перед Анатолием Борисовичем лежала груда бумаг. Ему казалось, что все эти бумаги говорят больше, чем он.
Анатолий Борисович подошел к окну.
«А вдруг сбудется, сбудется», — закричалось у него в глубине.
Должно «сбыться», должно, — не навсегда же таким он создался. Тихонько, растопырив ушки, Анатолий Борисович прислушался. Ничего не услышав, сел за столик и почувствовал, что вся его жизнь — как урок геометрии.
«Каждый предметик: стульчик, чернильница — далекий и как теоремка», — подумал Анатолий Борисович. Все входили, уходили и были за чертой.
Вскоре Анатолий Борисович вышел. И больше уже не приходил. А через месяц следователь Дронин в деле на имя Анатолия Борисовича поставил последнюю и единственную запись: «Бесследно исчез» — и захлопнул папку.
— Ты будешь кушать эту подгоревшую кашу? — спросила пожилая и в меру полная женщина своего мужа.
Муж что-то ответил, но она сама стала есть эту кашу. Ее звали Раиса Федоровна.
«Что я буду делать сегодня, как распределю свой день, — подумала она. — Во-первых, пойду за луком».
Она представила себе, как идет за луком, представила хмурые знакомые улицы, и говорливых таинственных баб, и сосульки с крыш — и ей ужасно захотелось пойти за луком, и на душе стало тепло и интересно.
«А потом я вымою посуду и полежу», — мелькнуло у нее в голове.
— Сына пожалей, — пробормотал ее муж.