— Здесь купили? — спросила она, разглядывая немецкие надписи на тюбике.
Я кивнул. Стану я ей объяснять, что это куплено в Берлине.
Она попробовала масло пальцем, провела им по своему розовому от загара короткому носу и удовлетворенно улыбнулась, обнажив два или три золотых зуба среди белых прекрасных остальных зубов. Золотыми, очевидно, были коронки, одетые на зубы для красоты.
Мы стали болтать. Она назвала себя, сказала, что живет на Урале, работает на металлургическом заводе. Была замужем. Остались дочь и сын. Сама вытягивает их. Зарабатывает неплохо. Хватает. Огород свой. Овощи, картошку покупать не приходится.
У нее была довольно большая грудь, стянутая черным бюстгальтером, широкие мягкие бедра и выступающие синими гроздьями вены на икрах. Была она курноса и чуть узкоглаза и скуласта, что свидетельствовало об известной доле татарских кровей.
Такие женщины мне нравятся. Да и она, видать, соскучилась по мужскому вниманию, и не спешила уходить и улыбалась мне обнадеживающе и по-свойски.
Я тихо ликовал, предвкушая конец своего одиночества и робко рисуя в уме радужные картины назревающего курортного романа с русской, вкусной, аппетитной бабенкой, такой родной и близкой, словно я знал ее давным-давно и все не мог насытиться ее пьянящей близостью.
Оказалось, что и живем мы в соседних отелях, и уже сговаривались о встрече вечером после коллективного ужина в русской группе, когда она постарается улизнуть от своих и прийти ко мне на свидание. Я предполагал пригласить ее в бар и там накачать болгарским коньяком «Плиска», что заметно ускорило бы наше сближение.
На радостях я расщедрился и предложил в подарок немецкий тюбик с маслом для загара. И немецкую зажигалку. Она повертела в пальцах красную, копеечную зажигалку с рекламой американских сигарет «Кэмэл» и спросила удивленно, почему это у меня все вещи заграничные. И сумка с надписью «Адидас», и солнечные очки, и плавки, и даже зажигалка.
Я, идиот, глупо хихикнув, чистосердечно сказал, что вещи у меня заграничные потому, что я живу в Берлине. В Западном. И паспорт у меня тоже не советский, а германский.
На этом наше знакомство оборвалось. Она швырнула мне зажигалку и тюбик с маслом, вскочила на ноги и, подхватив с песка полотенце, побежала с пляжа. Не попрощавшись и не оглянувшись.
В другой раз я затесался к русским, играющим в глубине пляжа в волейбол. Я когда-то неплохо бил по мячу и включился в игру, не спросив разрешения, ибо этого и не требуется. Мои точные пасы и удары по мячу обратили на себя внимание. Игроки похвалили меня, перекидываясь словами, как со своим, и я почувствовал, что принят в их круг.
Устав от игры, уселись на песке. Кто-то достал из сумки бутылку водки, откупорил, и все стали пить, отхлебывая из горлышка и передавая бутылку по кругу. Я тоже хлебнул, обжег гортань и закашлялся. Все рассмеялись, а один сказал:
— Не по-русски пьешь. Ты откуда сам?
Мне бы, дураку, сказать, что я из Литвы, и, возможно, все бы обошлось, а я, глупо ухмыляясь, объяснил им, что я уже несколько лет как уехал из России и поэтому, должно быть, отвык пить по-русски.
— А где живешь теперь? — насторожилась вся компания.
— В Германии.
— Эмигрант, что ли?
Я кивнул.
Есть такое выражение: их как ветром сдуло. Вот именно так исчезли они, покинув меня. И недопитую бутылку русской водки в песке.
Русские от меня шарахались. Даже когда я ничего не говорил, ко мне поворачивались спинами. Должно быть, слух о том, что я эмигрант, прошел по русским группам. На меня лишь издали поглядывали с любопытством и даже показывали пальцами в мою сторону, но стоило мне приблизиться, становились отчужденными и даже враждебными.
Никто меня не признавал своим. Для всех этих тысяч тел тюленьего лежбища я был инородным телом.
Меня охватила жуткая тоска. Я лежал на песке один, и ласковое черноморское солнце казалось мне тоже недружелюбным, готовым сжечь, испепелить меня. Устав лежать, я бродил по колено в воде вдоль берега и безнадежно шарил глазами по телам, распростертым на горячем золотом песке, уже не надеясь встретить хоть один дружелюбный взгляд.
И вдруг лицо мое прояснилось. Я увидел на песке евреев. Женщину, мужчину и ребенка. О том, что они евреи, я догадался не по смуглости их кожи и не по карим глазам. У болгар, которых много на пляже, такие же лица. У этих на шеях висели на тоненьких цепочках шестиконечные звезды Давида. Никто, кроме еврея, это не наденет. У женщины звезда была золотая, у мужчины — серебряная. Даже у трехлетнего мальчугана болталась на груди серебряная шестиконечная звездочка. Они сидели на большой белой простыне и, как и подобает евреям, кормили ребенка. Евреи всегда кормят детей. Даже на пляже. И при этом покрикивают на них и почти насильно заталкивают ложку в перемазанный рот.
У меня защипало в глазах. Сердце учащенно забилось. Эти трое были единственными, для кого я не чужой. Это был мой народ. Мои соплеменники. Больше я уже не был один.
Я выскочил на берег и быстрыми шагами направился к ним, с каким-то вдруг проснувшимся во мне высокомерием обходя тела — немецкие, русские и еще черт знает какие чужие тела. Мне было на них теперь наплевать! Я встретил своих!
Шагах в десяти от еврейской семейки я остановился. Я различил язык, на котором они говорили. Это был иврит. Древнееврейский язык, на котором разговаривают только в Израиле. За короткое время жизни в этой стране я выучил лишь с десяток слов, да и их позабыл, когда навсегда покинул Израиль.
Звуки речи этих трех израильтян были мне знакомы, но смысла слов я не понимал. Я пялился на них, бессмысленно и глупо улыбался и не подходил. У меня с ними тоже не было общего языка.
А они разговаривали на иврите громко, как у себя дома, в Израиле. Им и в голову не приходило, что кому-нибудь может не понравиться их речь. Они просто не замечали окружающих. И их гортанная, на восточный лад скороговорка на равных сливалась с гулом других языков, клубившихся над людским лежбищем.
Золотые и серебряные шестиконечные звездочки нестерпимо ярко отсвечивали, и я почувствовал, как слезы бегут по моим щекам. Слезы отчаяния и жуткого волчьего одиночества.
«Дорогой папочка, не знаю, покажется ли тебе серьезным это письмо, но то, о чем я пишу, очень и очень важно для меня. Оно придает смысл моему существованию и искупает многие невзгоды и лишения, которые приходится терпеть, живя ни этой сухой, солнцем обожженной земле, названной нами исторической родиной.
Мне дали отпуск из армии. На пару деньков. С твоим отъездом у меня в Израиле нет родных, а одни лишь соплеменники и соотечественники — подчас люди, с которыми можно сосуществовать, лишь обладая ангельским характером. У меня такового нет. Поэтому мне ужиться нелегко не только в Израиле
— в любой части земного шара я войду в конфликт с окружением. Сказывается гремучая смесь моих кровей.
Из всех евреев мне ближе всего литовские евреи-литваки. А из них — мои прямые земляки из Каунаса, где теперь, кажется, уже евреев нет и в помине. Город стал таким, каким его хотели видеть фашисты. Юден фрай. Свободным от евреев. Очищенным от евреев. То, чего не добились, как ни старались, фашисты, сделали коммунисты.
Остатки каунасского еврейства почти поголовно перебрались в Израиль. Я говорю почти, потому что ты как раз и есть это исключение: дезертировал в объятия наших лучших друзей, душек немцев, и делаешь вид, что тебе там очень хорошо.
Но я пишу не для того. чтобы тебя укорять. Просто к слову пришлось.
Живет в Иерусалиме одна семья: молодая пара и ребенок. Они из Каунаса. Она со мной в одной школе училась, а ребенок — сабра, родился уже здесь. Отпуск я провела у них. Мне с ними хорошо, и они, я знаю, мне искренне рады. Отводим душу, трепясь без умолку по-литовски. Этот язык у нас сидит в крови. От него не отвяжешься. Как от дурной наследственности.
В этой семейке мое одинокое сердце отогревается. Их сын, мальчик трех лет, по имени Дан, — моя отрада. Светловолосый и кудрявый, с большими темными глазами, с ноздрями, которые трепещут, как у горячего коня, выдавая бурный огневой темперамент, он меня взял в плен окончательно и безоговорочно.
Я не сентиментальна. И детей люблю на расстоянии. Они меня раздражают, и я быстро от них устаю. С этим же я могу пробыть все двадцать четыре часа в сутки. Не знаю, буду ли я когда-нибудь любить свое чадо, как люблю его. Он мне платит взаимностью.
Понимаешь, один этот мальчик, это чудо природы, уже оправдывает существование государства Израиль. Я никак не могу понять, почему до сих пор мы чуть ли не на коленях упрашиваем палестинских террористов, храбрости которых хватает лишь на то, чтобы подложить мину в детский сад, признать наше право на существование. Какой-то национальный мазохизм. Мальчик Дан — лучшее тому подтверждение, что государство Израиль своим воскресением из библейского праха выполнило главную историческую миссию: создало новый тип еврея без галутских комплексов, свободного, здорового физически и нравственно и не испрашивающего ни у кого право жить на земле. Это право израильтянин утверждает своим нелегким трудом и кулаком, если соседи ведут себя не по-джентльменски.