— О, пожалуйста! — сразу смутилась, но очень приветливо ответила Евлалия Григорьевна и пошла навстречу. Шурик как стоял, так и остался стоять, недоверчиво поглядывая на Семенова: он не привык видеть посетителей.
— Я не за делом, я в гости! — сказал Семенов и оглянулся во все стороны: куда бы положить портфель? Евлалия Григорьевна глянула и заметила, что портфель был из прекрасной желтой кожи, с солидными застежками и, вероятно, очень дорогой. У нее тоже был портфельчик (еще Вадин), над которым Вадя постоянно подшучивал, уверяя, что он — из тараканьей кожи.
Семенов поставил свой туго набитый портфель прямо на пол, прислонил его к буфету и выпрямился.
— Ну, здравствуйте! — сказал он, слегка улыбаясь своей неулыбчивой улыбкой и протягивая руку.
Рука была мягкая, нерабочая, но большая и сильная. И когда он пожимал руку Евлалии Григорьевны, та почувствовала, что ее рука почти совсем утонула в его ладони.
Он смотрел и улыбался, но его лицо от такой улыбки не светлело, а продолжало быть твердым, напряженным и хмурым. Глаза смотрели тяжело, с неприятной, въедливой пытливостью.
— Садитесь, пожалуйста! — неуверенно сказала Евлалия Григорьевна и пригласительно пододвинула стул. Посмотрела на беспорядок на столе: Шурик только что поужинал, и на столе было не убрано, а на клеенке, как это было всегда, когда Шурик пил чай, было круглое мокрое пятно от блюдечка.
Семенов очень свободно и совершенно независимо сел.
— Не обращайте внимания, — сказал он, заметив смущенный взгляд Евлалии Григорьевны и кивая ей на мокрое пятно. — Дело житейское.
Но Евлалия Григорьевна схватила из-за буфета тряпку и быстро вытерла стол. Семенов немного подождал.
— А я к вам в гости! — сказал он, когда и она наконец села. — Но не потому, что хочу посидеть с вами или, как говорится, языком почесать, а иначе… Я и раньше, Евлалия Григорьевна, хотел заехать к вам, да времени никак не было. Я ведь так занят, что и сказать не могу
Он замолчал и посмотрел на Евлалию Григорьевну. А та опять смутилась: Семенов помнил ее имя-отчество, а она совершенно забыла. Павел, кажется? Или нет — Сергей Петрович? Она немного растерялась.
— Я все насчет автомобиля этого самого… — слегка наклонил голову Семенов. — Оно, конечно, пустяками все кончилось, но надо вам знать, что мне до сих пор неприятно, что Васька вас тогда толкнул, и я чуть было не раздавил вас. И все мне кажется, что…
— О, какие пустяки! — чистосердечно перебила его Евлалия Григорьевна. — Я и забыла совсем!
— А я вот не забыл! — спокойно и по-прежнему хмуро сказал Семенов. — Это у меня внутри сидит, а если внутри, так тут уж никто ничего не поделает. Оно вроде как бы заноза.
Что-то больное и беспокойное заметалось у него в глазах, а по лицу пробежали тени. Он не совсем уверенно посмотрел на Евлалию Григорьевну, но увидел ее ясный взгляд и словно бы приободрился.
— Я, надо вам знать, когда-то железнодорожным машинистом был и, стало быть, на паровозе ездил! — доверительно и почти дружески сказал он, слегка понизив голос: так ближе. — Давно уж это было! И случилось один раз со мною такое дело, что я человека переехал. Еду я, знаете, на товарном, но скорость большая, потому что на уклоне было. И выглянул я в окно. Сам не знаю, зачем. Так просто. И сразу увидел: человек прямо по полотну идет и (глухой, что ли?) ничего не слышит. Совсем близко: сажени три-четыре… Ну, пять, скажем. Я было за гудок, я было за ручку тормоза, да где уж там, сами понимаете. Тут ведь секунда! И сразу же — бряк я его паровозом! Бряк и… И вот, как вы хотите, так и понимайте, но только когда паровоз на него налетал и через него всеми своими пудами переезжал, так я все это… чувствовал! И не только сердцем, а прямо вот всей своей кожей чувствовал. Словно это совсем не паровоз человека давит, а сам я его в кашу давлю. И даже под ногами-то, под подошвами чувствую, как это я его давлю. Оно конечно, миг один, но я в этот миг такое переживал, будто человек этот не под паровозом, а подо мной хрустит, и будто это мои вот каблуки его кишки плющат. Понимаете? Можете такое понимать? И когда я все это почувствовал, то меня сразу же так замутило, что я, извините, тут же выблевал, вот оно как Кочегар спрашивает: «Что такое?» — а я и ответить не могу. Только уж когда на станцию приехали, так я ему рассказал. «А я, говорит, и не видал! Я и не заметил даже!» Где ж заметить? Заметить, конечно, невозможно, а я вот… заметил! И как кости дробились, и как мясо плющилось, и как кишки выдавливались, все заметил! А чем это я заметил, не знаю. Не глазами же! Он поднял глаза.
— И вот, хотите — верьте, хотите — нет, а мне паровоз тогда сразу опротивел. И не опротивел даже, а я его вроде как бы бояться стал. Я и ушел. На другую работу ушел. И было это давно, еще до революции, а я и до сих пор помню, как я живого человека насмерть собою задавил. Много со мной после этого всякого было, и многих я потом насмерть задавил, но я со всем этим не считаюсь, а вот тот случай до сих пор помню.
Он дернул плечом.
— И вот — вас чуть было не задавил! — с каким-то значением добавил он.
Евлалия Григорьевна посмотрела широко раскрывшимися глазами.
— Я понимаю это… — тихо сказала она.
— Понимаете! — уверенно и очень непоколебимо подтвердил Семенов. — Такие, как вы, умеют понимать это самое!
— Какие «такие»? — почти робко спросила она.
— Вот я к вам и хотел заехать! — не отвечая на ее вопрос, продолжал Семенов. — Знаете, зачем? На вас живую хотел посмотреть. Живая ли вы?
— Живая! — улыбнулась Евлалия Григорьевна.
— Ну и ладно! — словно бы успокоился, но почему-то и нахмурился Семенов. Коли живая, так и ладно. Он огляделся.
— А отца дома нет, что ли?
— Нету… А вы помните, что у меня отец есть?
— Я все помню! — небрежно махнул он ладонью. — Память у меня цепкая. Посмотрю на кого или услышу что — помню. Кого как зовут, кто как одет — все помню. А вы, поди, забыли? — вдруг догадался он. — Как меня зовут-то, забыли? А?
— Забыла! — тихо призналась Евлалия Григорьевна. Семенов усмехнулся, и что-то нехорошее мелькнуло в его усмешке, какое-то презрительное: «Эх, вы!» И он твердо повторил:
— Семенов. Павел Петрович.
— Ах, да! — сразу вспомнила Евлалия Григорьевна. — Павел Петрович. Это как Павел Первый… Теперь уж не забуду!
— По царю помнить будете? — еще хуже усмехнулся Семенов. — Ну, ладно, по царю вспоминайте, коли по мне не можете.
Он резко поднялся со стула.
— Стало быть, все! — сказал как припечатал он. — Посмотрел: живая? Живая! А коли живая, так мне делать здесь больше нечего.
Он нагнулся, рывком схватил с пола свой тяжелый портфель и так же рывком выпрямился.
— И я вашему малышу гостинец привез. Можно? То, что ему нужно было посмотреть на «живую» Евлалию Григорьевну, и гостинец, который он привез с собою, чем-то ударили Евлалию Григорьевну: какой-то первобытной дикостью и нескладной грубостью. Она слегка отшатнулась.
— Ну, что вы! — вспыхнула она. — С какой же стати? — нашла она штампованное возражение.
— А я так… Я — без «стати».
Он открыл портфель и вытащил из него пару детских коньков на роликах.
— Импортное! Немецкое! — со стуком хлопнул он коньками друг о дружку. Умеешь на роликах кататься? — повернулся он к Шурику
Тот несдержанно схватился за коньки, хотя Семенов еще и не выпускал их из рук, и быстро посмотрел на мать. А Евлалия Григорьевна не знала, что надо сказать и что надо сделать.
— Но, право же… — неуверенно начала было она, но Семенов, не слушая ее, всунул коньки Шурику в руки.
— Учись кататься! Только на дворе учись, а не на улице: на улице тебя раздавят. И пацанам не давай, в момент поломают!
— Но… Но… — почти взмолилась Евлалия Григорьевна.
— И никакого «но» тут нет! — буркнул Семенов. — Все в порядке! А мне теперь уходить надо, потому что времени совсем нет. Работищи-то у меня, я ж вам говорю, — вагон! Ну?
Посещение Семенова чрезвычайно удивило Евлалию Григорьевну: не для того же он приходил, чтобы рассказать о том, как паровоз раздавил человека, и не для коньков Шурика. В его приходе было что-то скрытое и словно бы тяжелое, даже немного болезненное, но что именно, — Евлалия Григорьевна никак не могла понять.
Григорий Михайлович выслушал ее рассказ о посещении Семенова со своей обычной брезгливостью.
— Кто такой? — спросил он немного свысока.
— Не знаю… — замялась Евлалия Григорьевна. — Семенов, Павел Петрович. А кто такой, я не знаю.
— Ну и дура!
Григорий Михайлович сдвинул брови и над чем-то задумался. А потом, видимо, решил: всмотрелся в дочь и коротко бросил с усмешкой:
— Влюбился!
Евлалия Григорьевна вспыхнула.
— Ну, что ты! — вскинула она глаза. — Ну, как можно говорить такое!
Григорий Михайлович еще раз усмехнулся и еще раз внимательно всмотрелся в дочь. Красива она или не красива? Он никогда не думал об этом, и такого вопроса он себе никогда не задавал, так как ему было совершенно безразлично знать, красива ли Евлалия Григорьевна. Но сейчас он посмотрел на нее по-новому, стараясь оценить. Но оценить он не мог: такие лица, красивые своей простотой, глубиной и чистотой, его никогда не прельщали. «Размазня без изюминки!» Он не понимал, что у Евлалии Григорьевны было то лицо, о котором по первому взгляду говорят — «Ничего особенного!», но на котором второй взгляд останавливается долго, а третий начинает любоваться тихим и немного грустным любованием. Она не могла возбудить неудержимую страсть, но всякому было бы больно обидеть ее.