Возле своего стола, как возле мойки в кафе-мороженице, как возле стойки бара – как, впрочем, везде, – Моньке вполне хватало места, чтобы, вращая ручку семейной мясорубки, сделать парочку «стильных» движений бедрами, да и ручку-то она вращала так, будто это была и не ручка вовсе, а... нечто сугубо другое. «Монька, ну зараза же, ну прекрати!!!» – визгливо хохотали прикованные цепями тени.
А поверх всего этого, заглушая писк мышей, визг теней, стон жизнь дающих и жизнь отдающих, крик тех, кто, не изъявив никакого желания, эту жизнь все же заполучил, красивенько и громко врало настенное радио:
Снежана, Снежана, Снежа-а-ана!.. —
Летят лепестки, словно снег...
В Москве по тебе – о, Снежана,
Тоскует один человек...
Когда у Монькиной дочки сменились молочные зубки, мне выпал срок прогуляться под своды районного загса. Я, собственно, этими сводами надеялась все ограничить.
– Ты что, я слышала, свадьбу делать не хочешь?! – подстреленно вскрикнула Монька. – Что же мне теперь, по-твоему, даже и не потанцевать?!
Пришлось устраивать свадьбу. Я безропотно отдала себя на закланье этому древнему, с фальшивыми зубами, накладными плечами и крашеными волосами, провонявшему нафталином общинно-родовому шарлатанству. Кстати сказать, шарлатанство это чуть было не сорвалось. Накануне Рыбный нашел у Моньки в кармане какой-то мужской предмет, а она в кармане Рыбного раскопала какой-то женский; иными словами, я не знаю, кто из них был бык, а кто матадор, но после семейной корриды, точнехонько в утро моей свадьбы, Монька стала задыхаться, хвататься за сердце и обиженно жаловаться, что посинели губы, нос и даже уши. Испуганный Рыбный вызвал «Скорую», но Монька просекла, что ее могут заарканить в кардиологию, и образы очкасто-бородатых врачей померкли в Великий День Танцев. Она как-то умудрилась вывернуться из-под супружеского ока и, оставив Рыбного на растерзание разъяренной медицины, ползком перебралась в соседний подъезд, где жила ее подружка. Именно из той стратегической точки Монька с ребяческим восторгом наблюдала позорную ретировку – пожелтело-белой, с кровавым крестом – неприятельской машины. За это время подружка, ловко накрутив ее на термобигуди, сварганила причесочку – будьте любезны! – а синюшные места они замазали импортным гримом и помадой с блестками.
Короче, мы с Монькой постарались друг для друга. Мне вообще неохота было замуж, если честно, а я еще затеяла эту свадьбу – непристойную мистерию под сытый рев родового клана, кратко сплоченного обильной трапезой, – умиротворенный рев жрецов, знающих все злые тайны семейного мореплавания без воды, ветра и воздуха, – рев запасливого насыщения с чистосердечными паузами отрыжек и саксофонистыми взвизгами чьих-то чувствительных супружниц...
И вот через все это я готова пройти снова, пройти еще и не через такое – только бы поглядеть еще разок, как танцует Раймонда.
Среди престижных гостей был один – не то молодой актер, не то работник цирка.
Раймонда переплясала его в пух и прах.
Она была королевой бала.
Когда наступил черед искать невесту (которую, с разрешения поддатой администрации, спрятали в кладовой ресторанной кухни), Раймонда с работником цирка обнаружили меня гораздо раньше, чем жених, и скоренько перепрятали, то есть выперли на улицу, а сами уединились между кулями с мукой и мешками с сахаром. Там Раймонда, наверное, показала своему кавалеру новые па, а может, благородно предоставила ему возможность взять реванш.
Тут уж ничего не попишешь, что на смену молочным зубкам приходят постоянные, а на смену постоянным (слышите, Гертруда Борисовна?) приходит постоянное ничто.
Желтая мумия, изучив в потолке все, что было возможно, предпочла тайны черного цвета и закрыла глаза. В это время как раз были гости; Рыбный усадил дочь за фортепьяно, чтоб она сыграла украинскую народную песню «Ой, лопнув обруч», и, для порядка спросив: «Мама, вы спите?» – взглянул. Мама спала.
В комнате было четверо, стало трое. Иными словами, освободилась раскладушка. И вот – сначала все соседи узнали, потом все подружки узнали, потом все сородичи узнали, а потом вообще все вокруг узнали, что Монька не спит с Рыбным.
Монька спала на раскладушке. Тому должно было существовать материалистическое объяснение. И все вокруг взялись делать самые угрюмые предположения, наперебой обнаруживая прочную осведомленность в наиболее мрачных вопросах медицины.
Но объяснение тому было идиллическое.
Они явились без предупреждения, и Монька, отведя меня в сторонку, поинтересовалась, не хочу ли я погулять примерно часок.
Я великодушно отгуляла два.
И Раймонда, соответственно, успела сделать в два раза больше. Иными словами, моя пожилая соседка, придя из кино, обнаружила, что ее девственное ложе, одетое белоснежной накидкой в ручной работы подзорах, перевернуто вверх дном. Должно быть, Монька и ее кавалер заглянули узнать, сколько времени (им еще осталось), но увидели, что никого нет, а есть кровать, – и странно, если б они кровать не увидели.
Кавалера звали Глеб. Он обладал ростом, плечами и голосом. Он гордился, что Монька моложе его на восемь лет. Он был дальнобойщик и уже успел прокатить Раймонду Арнольдовну (так он ее называл) в город Ригу. Они жили в гостинице! – подхватывала Монька. В отдельном – представляешь? – двухместном номере! Она танцевала в ресторане! Они пили ликер! Глеб подарил ей духи – вот, понюхай, – «Лабас ритас»...
– Я как подумаю себе на минуточку, что надо будет ложиться с Рыбным – а ведь когда-нибудь придется, – так лучше бы сразу подохнуть! – твердо заявила Раймонда.
Да, видно, ее пребывание на раскладушке становилось небезопасным, и она на несколько ночей перебралась ко мне – с косметичкой, новой прибалтийской сумочкой, новым сиянием глаз и, к моему облегчению, одна.
– А мне плевать, что дальше будет, – философски заключила Монька. – Может, завтра на нас бомбу сбросят – и большой всем приветик. А может, меня завтра карачун хватит, что скорей всего. Ну, если и дотяну до сорока, так в сорок-то – что за жизнь? Мать честная: там схватило, тут кольнуло! Уж я лучше сейчас проживу свое, что мне отпущено, на всю катушечку, – а там, лет через пять, пусть выносят вперед ногами! Верно ведь?
Она, конечно, всегда поступала по-своему, но на первом этапе ей необходимо было формальное одобрение, точнее говоря, соучастие.
– Как тебе наша причесочка?.. Как тебе эта помада, м-м-м?.. Какая у нас талия, а? С ума сойти можно!
Это «с ума сойти можно» она выразительно проговаривала в своей обычной манере – чуть гнусавя, передразнивая кого-то, очень похожего на себя, кто ей самой ужасно надоел. Притом прическа (Раймонда, где твои, как вороново крыло?..) напоминала белесый ершик для мытья бутылок из-под кефира, губы были густо намазаны чем-то цианозно-сиреневым, в блестках, а веки еле подымались под тяжестью толстого-толстого слоя гуталина.
– Куда ты так намалевалась? Тебе не идет! Вульгарно!
– Где намалевалась?.. – (Глядя в зеркальце.) – Так это ж чуть-чуть. Незаметно.
Но наиболее частым и, кстати, самым емким ответом Раймонды было: «А, плевать». У тебя же комбинация торчит из-под юбки! – А, плевать. – У тебя же отекли руки! – А, плевать. – Он же тебя выпишет с твоей жилплощади! – А, плевать.
И все-таки присутствовало в тех вечерах, когда она приходила ко мне, что-то несказанно отрадное для меня, милое, пребывающее в сохранности за пределами слов, над ними, вне них.
Мне всегда хотелось иметь сестру.
Мы шептались бы вечерами в нашей девичьей с белыми занавесками, вертелись бы у зеркала, меняясь обновами, наряжали бы друг друга на бал, а еще – валялись бы с книгой на широкой тахте, и наши родители, заглядываясь на нас, улыбаясь нам, гордясь нами, звали бы нас пить чай. Мы были бы две невесты, две красавицы, мы любовались бы друг другом, любили бы другую – в себе, себя – в другой, другую, лучшую себя бы любили – и общих наших родителей. У нас были бы замечательные секреты. Родители баловали бы нас. Мы были бы милосердны.
Ничего этого у меня не было.
Но, когда приходила Раймонда, мне на мгновенья открывалось иное знание, я даже вдыхала запах пасхального кулича, слабых духов, чистого белья – в той нашей девичьей с белыми занавесками – и во всей полноте мгновенно проживала смежную с нашей жизнь, где обе мы жили, живем и будем жить всегда – баловницы, любимицы общих родителей.
А в этой жизни я боялась увидеть ее тело. Я не видела его с детства и успела забыть. Перед тем как ей первый раз надо было раздеться на ночь, я заранее представляла себе эти изношенные грешные лядвеи со свежими знаками бурного блуда, эти худые, синюшные, как у алкоголичек, лядвеи в синяках, царапинах, в сетке прожилок цвета марганцовки, в грубо лезущих за границы треугольника толстых черных волосьях. Но тело Раймонды оказалось белое, чистое и, как ни странно, исполненное стыдливых девических линий, а ноги – сверху донизу были нормальной привлекательности, заметно отечные лишь у щиколоток (у нее сильно пошаливало сердце).