Потом она долго будет вспоминать это мгновение. Вдруг какая-то торопливая и вороватая истома, невесть откуда взявшаяся, ворвалась в нее, пробежала сверху вниз от груди на живот и, настегивая себя, напетливая холодными лапками, закружилась там, пока не нашла ход и не скользнула в него, пронзая жутью. Тамара Ивановна замерла, такого с нею не бывало. Она перегнулась в животе, чтобы придавить этот мышиный катышок, но продолжала чувствовать, как схватками ноет и ноет внутри, опускаясь все глубже и неприятней. Это происходило с нею и в ней и как бы не в ней, как бы в какой-то скрытой раздвоенности и повторенности, в каких-то притаенных створках, до этой поры не дававших о себе знать. Катышок все метался, все тыкался в стенки и точно раздвигал их, в исподе чутливо отыскивал свой испод, проникал внутрь, затихал ненадолго и вдруг суматошно принимался кружиться, как бы догоняя свой хвост и заполняя круговоротом норку — и от этого крутящегося клубка, пускающего электричество, по всему телу проносились колючие пронизи. Тамара Ивановна вся сжалась от переполнявших ее гадливости и испуга: откуда-то ведь это должно было взяться? Что это, откуда, почему? Она уже готова была остановить машину, чтобы выйти и хоть на голову встать, но стряхнуть с себя эту пакостливую тварь, но постепенно стало отпускать, постепенно под руками, сдавившими испуганное место, наступило затишье.
Возле дома Тамара Ивановна вышла из машины одна, Анатолий поехал на рынок к Демину. Когда требовалось идти на что-то совсем уж тяжкое, она невольно нагибала голову, изготавливаясь пробить ею любую стену, — так и теперь, набычившись, она решила, что телефонные звонки возьмет на себя. А уж после… И после того, как повидаются с Деминым, после того, как ничего другого больше не останется, пойдут подавать в розыск.
Это походило на веревочную лестницу, раскачивающуюся на убийственной высоте, по ней, не сорвавшись, надо подняться на твердую площадку с поручнями. Устроившись перед тумбочкой с телефоном на детской табуретке, которую мастерили когда-то для нее же, для Светки, Тамара Ивановна набирала номер за номером, слушала резкие, требовательные гудки, доставляющие ее в разные концы города, потом отзывался голос, всегда женский и всегда недовольный, который заставлял ее однообразно думать: «Стервы же мы, бабы!» — голос на минуту-две отступал, перебирая бумаги, и со сдержанной, подобревшей переменой от результатов поиска сообщал: «Нету такой». Еще одна ступенька извивающейся под ногами веревочной лестницы оставалась позади: Светки в этой больнице не было. Ее не оказалось ни в одной больнице, которые перебрала Тамара Ивановна, и, дав себе передышку, она осторожно и тупо, не надавливая на слова, жевала не ахти какой мысли жвачку: «А хорошо ли это, что ее там нет? Не лучше ли было бы, если бы какая-никакая, а была?»
Она снова взялась за телефон, и веревочная лестница под нею закачалась еще сильней от порывов ветра, поднятого словом «морги». Тамара Ивановна нашла его в справочнике, выписала с четырех столбцов цифры, на разный манер повторяющие его, и принялась накручивать на диске эти цифры, гулко отдающиеся в сердце и в той пустоте, куда они улетали. Теперь отвечали молодые мужские голоса, ни один из них не был ни пьяным, ни ироничным, но трое, как машины, произнесли совершенно одинаковое «не присутствует», а четвертый, должно быть, постарше, взялся объяснять, что девочки этого возраста к ним попадают так редко, что можно сказать, не попадают совсем. Содрогнувшись от перенесенного испытания, Тамара Ивановна поднялась с низкой табуреточки, ноги ее, затерпшие в неудобной позе, заплелись, и она едва успела ухватиться за диван. Так и ткнулась лицом в измятые Ивановы простыни, стоя на коленях, бессознательно потеребила их в руке, вспоминая, когда она в последний раз видела сына, и, встав на ноги, с тяжелым и пристальным вниманием осмотрелась вокруг как в незнакомом месте. И уходила — будто спячивалась от чего-то, по-хозяйски расположившегося в квартире… Она не могла понять, почему Иван, парень аккуратный, так же, как и Светка, не прибрал за собою постель и выскочил куда-то в такой спешке, что, похоже, не помнил себя.
***
Сколько помнила себя в детстве Тамара Ивановна, кормились они лесом да Ангарой. Кормились во всех смыслах, потому что отец был лесничим, огромные владения, числящиеся за лесничеством, располагались на левом берегу Ангары, а деревня лежала на правом, в тех местах, где балаганская степь переходила в тайгу. Уже через пять-шесть десятков километров тайга побеждала полностью, только и оставалось от степи, что большие поляны, отороченные березой, клином вонзающиеся в леса, с высокими травами для покосов. Но в тех местах, за пять-шесть десятков километров по сбегу Ангары, Тамара Ивановна не бывала, она знала только левобережную тайгу, которая и напротив степных раздолий стояла сплошной стеной. Здесь тоже поднималась вода и селениям тоже пришлось перекочевывать, но, в отличие от низовий, недалеко, распах запруженной в Братске Ангары здесь уже терял свою мощь. И Ангару не перестали называть Ангарой, в море, хоть и рукотворное, разливом она не вытягивала. Только очень изменилась, запустила и зарыхлила свои раздвинутые берега, затянула песочек тиной, извела родную рыбку — хариуса да ленка, при воспоминании о которой бежала слюнка, остановила свой бег, постарела. Но переселение деревни не оставило тяжелых впечатлений: в тех же жили избах, в том же порядке стояли улицы. И небо осталось в том же растяге, без углов и запаней, какие появляются над искривленной землей.
Отец Тамары Ивановны Иван Савельевич Радчиков прошел войну счастливчиком: два ранения и оба легких, домой вернулся в целости-сохранности, жену взял из деревни неподалеку, из Чичково, об этой деревне говорили, что там девки «чичкастые». Он умел все — и плотничать, и слесарить, и выгнуть лодку, и управляться с любыми машинами, и брать зверя, и прийти ему на помощь в тяжелые снежные зимы, и ночевать в снегу в клящие морозы, и сложить печку, и затянуть песню. Сын такого же многорукого отца, он перенял от него умелость и сметку с той же наследственной легкостью, как черты лица. Был несуетлив, приглядист, учил дочь: «Ты сначала нарисуй себе в голове, что надо сделать, до всякой загогулины нарисуй, а уж опосле и берись без оглядки». И еще наставлял: «Всякое дело имеет свой ход, его чуять надо. Поторопишься — сякотак может выдти, задержишься — размер сорвешь. Всякое дело надо в свой размер уложить».
Отец без скидки учил свою Томку тому же, что давал сыновьям. Один брат был старше ее на три года, второй на два года моложе. Дочь принялась льнуть к отцу рано, еще не опали ангельские крылышки за плечами, почуяв чистым сердечком его доброту и покладистость и разглядев особое непрекословие в отношениях с матерью. Мать была упрямой, вспыльчивой, от нее «летели искры», и отец не однажды острил, что ему спички не нужны, «дети, где мои папиросы, прикуривать буду от нашей Степаниды Петровны». Он подтрунивал над матерью, что без него она, «чичковская столбовая дворянка», кипятится больше, а он действует на нее успокаивающе. Было, конечно, наоборот, но даже опытная по части его проделок мать становилась в тупик перед его непробиваемой безмятежностью. У отца было свое объяснение того, как, каким макаром и до деревни докатилась мода в семьях командовать бабам. Он считал, что произошло это от смертельной усталости мужиков, воротившихся с фронта и свалившихся без задних ног подле своих баб. И вот пока фронтовики от чистого сердца и не чуя беды дрыхнули, бабы успели заседлать их и давай рвать губы железной уздой. «Вот та-ак», — горько вздыхал Иван Савельевич и поводил своей крупной, под машинку выстриженной, головой, проверяя степень свободы. Отец взял за правило в споре не добиваться своего, он своего добивался за спором, кружным путем, и мать не замечала, как, каким образом она опять скатывалась с высоты, на которой только что гордо крылила, и опять шла на приступ. От этой новой атаки отец принимал такой несчастный вид, что дочь приходила в восторг, в восторге била ножкой о пол или забавно, надувая и без того толстые щеки, закатив глаза и пришлепывая губами, фыркала как-то странно и резко, по-совиному. Мать бросалась ее успокаивать, а отец исчезал и оставался при своих интересах.
— Ты знаешь, Степа, — говорил он чуть погодя миролюбиво, — Томка у нас в тебя. У нее будет сильный характер, на ней не поездишь.
Характер у Тамары Ивановны и верно был материнский, но как бы обработанный отцовскими инструментами, всякими там крошечными напильниками, наждачными шкурками, лобзиками — всем тем, что в огромном количестве, частью приведенном в порядок, а частью разбросанном как попало, жило в мастерской. И все же там, внутри характера, находился кремень. С годами она научилась управлять своим настроением, оно не вспыхивало и не взрывалось разом, как молния и гром, а натягивалось, подобно мороку, постепенно и шумело без накала.