Я смотрела в окно поезда – на ровные дольки игрушечных немецких полей, на белые, желтые и зеленые домики у обочин… Я думала о своих родителях.
Мои родители эмигрировали в Германию в начале девяностых – несмотря на мои пламенные протесты. Они говорили о нищенской пенсии, об отсутствии перспектив, о том, что надо «сматываться из этой страны». Смотались…
Они поселились в Кельне. Немецкие власти выделили им социальное пособие, которого было более чем достаточно, чтобы арендовать двухкомнатную квартиру, покупать продукты в соседнем супермаркете и еще немного откладывать.
Перед ними открылись перспективы. Матери – врачу-окулисту с двадцатилетним стажем – на бирже труда предложили подстригать кустики в городском саду. Отцу – инженеру-конструктору – охранять маленькое складское помещение.
Языка они, естественно, не знали и на бесплатных двухмесячных курсах для иммигрантов выучить его не смогли. Они общались только с русскими. По большей части – с так называемыми «русскими немцами», которых в их многоквартирном панельном доме было превеликое множество. Эти шумные, энергичные, малообразованные тетки и мужики с Урала, из Сибири и Казахстана казались моим родителям, тихим интеллигентным евреям, инопланетными пришельцами. Родители беседовали с русскими немцами о распродажах, о ремонтных работах в доме напротив и о курсах валют.
Вечерами они смотрели канал РТР, транслировавшийся на Германию, слушали пластинки Окуджавы и пили чай с бергамотом.
К чаю папа нарезал и аккуратно выкладывал на блюдце маленькие кусочки банана и сникерса. В Германии это почему-то стало их излюбленным лакомством.
А перед сном они сортировали скопившийся за день мусор. Разделяли на три аккуратные кучки: в первой – бумажные отходы, во второй – пищевые, в третьей – металл, стекло и пластмасса. «Нельзя нарушать законы страны, которая тебя приняла», – говорил отец.
Они все время звали меня в гости. Но сами приезжали в Россию лишь пару раз. Организация, платившая им «социал», не одобряла подобных путешествий. Не одобряли и соседи, русские немцы, с удовольствием писавшие на полунемецком подробнейшие отчеты в соответствующие инстанции.
Возможно, они бы хотели вернуться. Но уже не могли – у них не было сил. Новая жизнь – симпатичные тележки в супермаркетах, полупустые автобусы с плюшевыми сиденьями и улыбчивыми пассажирами, раздельные урны для органического и неорганического мусора, непонятная немецкая речь и вежливые кассиры – эта жизнь как-то сразу заставила их съежиться, придавила, превратила в нелепых и жалких старичков.
В последний раз я видела их год назад. Папа, совсем седой, сутулый, суетливый, болтливый, нарезал мне в тарелочку бананы и сникерсы. Я отказывалась. Он упирался. Говорил: «Сначала попробуй, а потом уже говори нет». У него сильно тряслись руки. Правая дужка его очков была обмотана коричневой изолентой. Мама, в дурацком зеленом костюме с распродажи, с непривычно короткой стрижкой, с непривычно пустыми глазами, рассеянно и не к месту улыбалась и показывала фотографии каких-то совершенно неизвестных мне дальних родственников, живущих теперь в Баварии. Я приехала к ним на пятнадцать дней, но улетела через неделю. Сказала, что в Москве у меня срочная съемка. Не выдержала этого дикого сочетания острой жалости и мертвенной скуки. Теперь мне очень хотелось увидеть их…
Где-то минут за сорок до Кельна я наконец решилась. Я скрутила себе самокрутку, прошла в соседний вагон – для курящих, – выкурила ее там, скрутила еще одну, выкурила, вернулась в свой вагон, зашла в маленький опрятный сортир, закашлялась, сплюнула зеленую гадость в белоснежную раковину, а потом подняла голову и посмотрела на себя в зеркало.
Я еще ни разу не смотрелась в зеркало с тех пор, как увидела свое отражение там, в гостинице.
Я не закричала.
Я только подумала, что пора бы уже перестать думать о себе в первом лице. Думать о себе – «я». Потому что это не я.
В зеркале перед собой я увидела отталкивающего вида мужчину. Лет сорока. Очень грязного и уставшего. Его одутловатое, опухшее, с резкими чертами лицо покрывала многодневная черно-седая щетина. Маленькие темно-карие глазки, угнездившиеся по обе стороны переносицы, были больными и злыми. Нос шелушился. Кожа – довольно смуглая. Черные, жирные, проволочно-курчавые волосы с редкими вкраплениями седины сползали, извиваясь, по шее и скрывались за грязным воротником.
Скорее всего, он был полукровкой. Наполовину француз, наполовину араб.
Он разделся до пояса. Впалая волосатая грудь. Сморщенные лиловые соски-пуговки. Смуглый мешкообразный живот. Кривая дорожка коротких упругих завитков – от забитого грязью пупка до застежки на джинсах. И дальше, туда, вниз, вниз, туда, где уже не видно.
Он расстегнул ширинку, приспустил штаны и трусы и сразу почувствовал резкий кисло-соленый запах. Что-то вроде запаха завалявшегося на солнце козьего сыра и гнилых помидоров.
Под трусами обнаружился смятый комок черной кудрявой растительности, из которого торчал, точно гриб-моховик, толстый короткий член. Красная блестящая головка, покрытая слизью, вяло выглядывала из синюшных морщинистых складочек крайней плоти. И еще этот запах. Запах.
Кудэр снова натянул джинсы, надел футболку. Вымыл лицо, шею и руки с мылом.
* * *
…встал Гензель с постели и хотел пойти во двор, чтобы набрать камешков, как в прошлый раз. Но мачеха заперла дверь, и Гензель не смог выйти из хижины.
Рано утром мачеха разбудила их и дала им по куску хлеба. Пошли они в лес, а Гензель по дороге крошил хлеб в кармане, останавливался и бросал хлебные крошки на дорогу…
* * *
В одной из урн рядом с Кельнским собором обнаружились две банки, почти до половины заполненные пивом. Он выпил их, покопался в мусоре еще, но больше выпивки не было.
Он присел на ступеньки собора, положил лохматую голову на руки и затрясся всем телом. Наверное, кашлял. Или рыдал. Или и то, и другое сразу.
Через некоторое время Кудэр почувствовал, что кто-то трогает его за плечо. Он затих. Потом медленно поднял злое, мокрое лицо. Девочка лет пятнадцати, с маленькими металлическими колечками в бровях, носу и нижней губе, протягивала ему монетку. Один евро.
Он взял.
Наверху что-то заскрежетало, заискрившись, хлопнуло. Кто-то из детей вскрикнул, все стали задирать головы, тщетно пытаясь что-нибудь разглядеть. Мальчик не смотрел наверх. Он смотрел туда, на мертвеца, и на электрическую лампочку в его руках. На лампочку, которая вдруг зажглась – одновременно с этим хлопком наверху, – и мерцала теперь в бледных дрожащих руках, покачиваясь, наклоняясь, истекая ароматным воском…
Мальчик закрыл глаза. Что-то снова громыхнуло, противно затрещало сверху.
– А вдруг трос порвется и мы свалимся вниз? – прошептала ему на ухо кудрявая девочка. – Мне страшно.
Ее волосы легонько щекотали Мальчику щеку. Но ее запаха – фруктового шампуня и мятной жвачки – он уже не ощущал. Только запах этой дрожащей свечи, такой сильный, настырный запах… и очень знакомый… Вспомнил. В Пещере Ужасов теперь пахло точно так же, как в церкви. А чем пахнет в церкви? Воском, ладаном, что ли?.. Главное – не открывать глаза…
– Мне страшно, – настойчиво повторила девочка.
Он хотел придвинуться к ней поближе. Он хотел сказать ей: «Не бойся». Он хотел сказать: «Трос очень крепкий, он не может порваться». Но он не успел. Холодная, такая холодная, ледяная рука погладила его по лицу, потом больно сжала шею, вцепилась в него мертвой хваткой, мертвой…
Ловко, уверенно, беззвучно Мертвец выдернул Мальчика из хлипкого пластмассового кресла и быстро потащил за собой – вниз, вниз, вниз.
Что он должен был им сказать? «Здравствуйте, мамочка и папочка»? «А вот и я»? «За последний год я сильно изменилась, но вы не обращайте внимания»?
Он позвонил. По ту сторону засуетились, удивленно зашаркали. Кто-то покорно поволочил тапочки к двери. Наконец шарканье стихло. Желтый дверной глазок напряженно почернел, заполнился недоверчивой темнотой человеческого зрачка.
Он громко сказал, глядя в эту черную точку:
– Добрый день. Я – друг вашей дочери, Маши. Я от Маши.
Неприятное отрывистое эхо разнеслось по лестничной клетке. Маши… Маши… аши…
С той стороны что-то царапнулось о стену, глухо звякнуло, и дверь приоткрылась настолько, насколько позволяла цепочка. Некоторое время отец молча изучал его через образовавшуюся щель. Потом отвернулся и неуверенно крикнул:
– Лиза, пойди сюда, тут какой-то человек…
– Что за человек? – без интереса откликнулась мать откуда-то из глубины квартиры.
– Не знаю, – отозвался отец.
– Что значит: не знаешь? Насчет страховых полисов, что ли?
– Нет, – ответил отец. – Он говорит: от Маши.
Лоснящееся от крема и пота лицо матери показалось в дверном проеме. Она смотрела немного испуганно: