ну и что? сказал бэбэ, когда я закончил, чего ты хочешь? я хочу понять, что происходит, сказал я неуверенно, в эту самую минуту я уже не очень хотел
все они — и те, кто умер, и те, кто остался, — сунули нос в какое-то странное дело, да? и им его прищемили, всем, кроме фионы, впрочем, прищемили бы и фионе, но она сбежала, подбросив оскару насмешливую улику с рыжим облезлым хвостом
uno — камышовая надья, которую я видел только мельком, в ее худое невзрачное тело воткнулась деревянная стрела из самострела в могильнике, и как это устройство умудрилось не рассыпаться в прах? и — разве человека можно убить деревянной стрелой? это все равно что зарезать деревянным ножом, разве нет? dos — свалившийся в канаву француз? тот, с добродушным губастым ртом, как же его звали — сава? полиция считает, что его пытались ограбить, а мне ведь снилось что-то похожее, давно, еще ранней зимой, — снилось, что я несу что-то важное, завернутое в плащ, что идет дождь и что за мной следят, и я захожу в грязный бар, чтобы оторваться, вылезти в окно уборной — я теперь нашел эту запись в своем дневнике
tres — малахольный густав, собиравшийся откапывать албанский монастырь со стосорокасантиметровыми стенами в какой-то кавказской глуши, он был немного похож на фелипе, наверное, поэтому мне его жалко, и еще из-за того, что он трус, как и я, точнее, был трусом
фиона сказала мне, что на мальте она прятала его от войны, я даже не знал, что там у них до сих пор воюют, он боялся, что его заберут, и забился под фионино золотистое крыло, фиона, ты — веснушчатый ангел-хранитель! сказал я тогда, и она потрепала меня по щеке
надменный йонатан уснул у себя в номере, нанюхавшись олеандрового дыма, его нашли в кресле напротив камина, все окна были заперты и дверь тоже, как в добротном старинном детективе с гравюрами
но я-то видел этот номер во сне! еще до того, как появился в голден тюлип! и фионин номер назывался олеандр — понимаешь, бэбэ? понимаю, сказал бэбэ, если бы фионин номер назывался пейотль, йонатан умер бы веселее
май, 27
по tiene corazуn
мой первый эротический сон, сказал я вчера бэбэ, приснился мне лет двадцать тому назад, тогда я еще не видел голой женщины, но уже догадывался о ее нехитром устройстве
так вот: мне приснилась полная бледная дама с высоко уложенной копной тугих рыжеватых локонов, таких надменных красавиц прежде рисовали в переложенных папиросной бумагой иллюстрациях к декамерону, золоченое платье ее было стянуто под самой грудью, отчего грудь выдавалась вперед, будто любопытный нос у скандинавской ладьи
про такую даму — или про ладью? — говорил харальд суровый: рыжая и ражая рысь морская рыскала
в негустом вильнюсском лесу дама была привязана к дереву, и я мог делать с ней все, что захочу, то есть совершенно
приснись мне такое теперь, я, наверное, отвязал бы ее, вручил бы монетку на такси и потрепал бы по кудрявому затылку на прощанье, но мне десятилетнему такое и в голову не пришло
подойдя поближе, я увидел дверцу в ее расшитом цветными каменьями платье, точнее, дверцу в самом животе, платье в этом месте было просто разорвано, я потянул за круглую ручку — точь-в-точь, как в маминых часах со стеклянной задней стенкой и ключиком, их от греха ставили повыше на кабинетных полках
дверца подалась на удивление мягко, открывая мне глубокое деревянное перекрестье, на манер помещения для бутылок в старинном буфете, в четырех его квадратиках лежало по яблоку — наливному, янтарно-розовому, прозрачному до коричневых семечек, казалось, дотронься, и они лопнут, разбрызгивая хрусткую мякоть
ну и что? ты дотронулся? спросил меня бэбэ
нет, я закрыл дверцу и убежал, а после весь день мучился, мне мерещилось, что золотистую даму съели волки, а яблоки лежат во мху, разорванные, растоптанные
больше всего было жаль яблоки
кто бы сомневался, сказал бэбэ, и я в первый раз увидел, как он улыбается, как будто розовое горячее яблоко раскрывается холодным обжигающим белым
июнь, 2
chamade[123]
джоан когда-то звали адальберта фелисия штайнербергер, но это было двадцать лет назад и несказанно далеко отсюда, в брисбене
на мальте она отсекла лишнее — две тонкие косы цвета сажи и имя, длинное, как дорога по жженой сиене австралийской пустыни в какой-нибудь скалистый элис спрингс
у нее осталось умение ладить с дорожными полицейскими, густой морионовый взгляд и запах сухого электричества: чистый, щекотный озон и что-то еще, будь я парфюмером в грассе, всю жизнь убил бы на поиски этого чего-то еще
но я не парфюмер, а без пяти минут безработный белл-бой, дела идут под гору — с тех пор как я оказался в номере с убиенным оскаром и уснувшей петрой, в номере под названием можжевельник, я нравлюсь хозяину все меньше и меньше с каждым днем
скоро он с восторгом уверится в том, что я убил обоих и разыграл все как по нотам, ты такой умник, мо, сказал он в четверг, встретив меня, нагруженного неудобной коробкой с бумажными рулонами, в вестибюле голден тюлипа, и ты красавчик, мо, но — тут он сделал приветливое лицо — почему бы тебе не ходить черным ходом, дьявол тебя побери, засранец?
о-ля-ля, а в начале мая он звал меня на свой четвертый этаж, в гостиную, сажал на круглую тиковую кушетку, обитую блеклым желтым бархатом — такой неискушенный ар-деко, тетушкин пуфик, — давал в руки стакан с палинкой и выпытывал, что, мол, да откуда, полагаю, он хотел пристроить меня на место рассказчика, пустующее с тех пор, как уволился старый метрдотель вернер, его верный близорукий паспарту
зато — бэбэ говорит, что в прошлой жизни мы с фелис были сестрами и таскали друг у друга душистую воду и тисненую бумагу для писем
понятное дело, что в кафе порчино мы не были тысячу лет, и я стал понемногу забывать запах горячего грибного супа
Джоан Фелис Жорди
То: [email protected], for NN (account XXXXXXXXXXXX)
From: [email protected]
ЎSalud!
Перед Второй мировой в Англии, в приюте для нищих и чокнутых, умер Луис Уэйн, рисовавший только котов и кошек, его лечили от потери памяти, за которой мерещилась шизофрения, а его кошки тем временем становились светящимися шарами, аморфными пятнами, мурлыкали, расплывались по стенам и при этом любили его, любили… понимаете?
От чего в приюте для богатых чокнутых лечат вашего брата?
Расскажите мне правду или хотя бы то, что вы сами себе выдаете за правду.
Здешние врачи говорили, что первый раз мальчик попал в клинику, когда ему было двенадцать лет, это правда? И если да — то откуда они это знают? Может быть, вы снисходите все же до нескольких писем в Испанию, когда речь идет о медицинских фактах, и только я, романтическая идиотка, строю догадки, пытаясь достучаться до вашего братского сердца, горького — судя по вашей выдержке, — как подгорелая хлебная корка. Я слишком мало знаю о Морасе-Мозесе, его рассказы о вильнюсском детстве напоминают его же истории про мальтийскую экспедицию, но полагаю, что тогда — пятнадцать или двадцать лет назад — что-то произошло и это что-то было залечено наспех, как досадная инфлюэнца.
И никто не узнал об этом, как не узнали, отчего Рембо перестал писать стихи и умер почтенным негоциантом. Кстати, тот же самый Рембо говорил, что поэт становится ясновидцем через длительное, тотальное и продуманное расстройство всех чувств.
Знаю, знаю, что вы скажете — мне легко рассуждать, приходя в палату номер шесть по воскресеньям и средам, чтобы насладиться полной лукавых цитат и недомолвок беседой с русоволосым Антиноем… Может быть, es posible, но мне вовсе не так легко, ведь я вижу его связанным, задохнувшимся, растерянным, предпочитающим спать и видеть мальтийские сны.
Сделайте для меня копию его вильнюсского досье или хотя бы несколько выписок, если это не трудно. Написала это и задумалась — не придут ли эти выписки, как и банковские чеки, напрямую в администрацию клиники. Иногда мне кажется, что вы нарочито избегаете любой мало-мальской возможности поддерживать со мною разговор.
Искренне ваша,
Ф.
МОРАС
июнь, 6
я живу в пространстве мифа, сказал я бэбэ, оттого я так слабо приспособлен к земному саду, не больше, чем немецкий язык к устной речи
добродетелен бездеятельный, ответил на это бэбэ, безбожно переврав цитату, ты вовсе не слаб, у тебя ослаблено чувство времени! ты живешь на дне космогонии — спиной к неустойчивому будущему и лицом к мифологическому горизонту событий
как ни странно, я утешился этим ответом — я теперь почти ничего не пишу, оттого что бэбэ всегда умеет меня утешить
мы сидели в кафе у джоан адальберты, я его полюбил за тусклые мраморные лампы, нависающие над столиками, электрический свет прячется в желтоватых каменных шарах и оттуда подмигивает