После возвращения Королеву стало страшно в монастыре пуще прежнего, а Вадя с Надей окончательно прижились. Виктор Иванович определил их к себе. Для Нади лечебница была очевидной пользой, Вадя же там был нужен для того, чтобы она поскорей привыкла.
Сам Королев все никак не мог притереться к обстановке. В монастыре размещался целый город – и он пугался этого скученного больнично-монастырского пространства, которое тем не менее было жилым, хоть и бесприютным. Странные обитатели его только усугубляли тягостные впечатления. Но деваться было некуда, следовало зимовать.
Однажды Королев вышел от отца Даниила и неподалеку от церкви повстречал удивительное существо. Вид его испугал и смутил его. Это был человек поистине пронзительной наружности.
Он пристально смотрел на свое отражение в стекле окна. При приближении Королева он медленно перевел взгляд. Совершенное любопытство в его распахнутых синих глазах было неземного происхождения. Он был стерильно, синевато бледен, короткий блестящий на солнце ежик покрывал его череп, похожий в профиль на запятую. Кожа обтягивала скелет так туго, что зубы обнажались малейшим натяжением кожи. Он протянул Королеву руку, и тот отпрянул. Отходя, Королев не мог оторвать от него взгляда. Существо смотрело открыто и неотрывно, с вдумчивым любопытством; очевидно болезнь давала ему возможность каждую минуту смотреть на мир как на новую вещь.
Зима для Королева прошла незаметно, как для медведя, рухнувшего в спячку. Зима была потрясением, а все стрессы на него действовали так, что он тут же засыпал, прятался от них в долгий многосуточный сон. Во сне к тому же не слишком хотелось есть. «Сон – лучшая пища», – твердил про себя Королев. Он вообще старался не есть, чтобы не ходить в туалет. И пил по той же причине ровно столько, чтобы не отягощать мочевой пузырь.
Ему нравилось теряться меж суточных сумерек. Просыпаясь и видя за окном темноту, он уже не гадал – утро сейчас или ранний вечер. Он вставал, механически шел в котельную, проверял давление пара, бросал в топку ровно девять лопат. Садился на корточки, гудящий поток жара ополаскивал его лицо. Он подбирал из кучи угля куски побольше, высматривал на них отпечатки древних растений. Найдя – откладывал в сторону.
Если случалось проснуться днем, рослые узоры, холмы и полотна инея, разросшиеся между толстых рам, словно сошедшие с негатива угольных плоскостей, занимали его сознание ровным чистым светом. Этого ему было достаточно. Он уносил свечение в дрему и там потихоньку тратил.
Теперь он не грезил, только помнил.
За зиму он потерял из виду Надю и Вадю.
Сначала встречал их, когда шел к отцу Даниилу. Там они сидели вместе, помалкивая, или потихоньку говоря. Чаще говорил отец Даниил. Он был гостеприимным человеком, трудолюбивым, любил поговорить о божественном. Из Москвы, куда ездил за средствами на строительство, он привозил книги. Некоторые, уже прочитанные, давал Королеву. Тот брал, но не читал.
Отец Даниил был человеком одержимым. Но при этом, окончив «Бауманку», в своих суждениях он был конструктивно основателен. Вот эта увлекательная сочетаемость страсти и меры как раз и привлекала Королева.
Отец Даниил к тому же был мужественным человеком, называл себя солдатом. Одному, без постоянных помощников, ему было нелегко. Он рассказывал, что иначе нельзя. Что он уже построил одну церковь при больнице в Мытищах. И вот его благословили восстановить здешнюю обитель. А благословение – как приказ. Не выполнил – не нашел пожертвований, не смог организовать строительство, не стяжал паству – все, вышел из карьеры.
Королев не был согласен с отцом Даниилом во многом, например в подходе к чуду, но в спор не вступал, не было сил. Он рассасывал во рту печенье, запивал чаем. Ему очень нравилось, что чай сладкий. Он сыпал себе чашку пять-шесть ложек. И не спорил. Сам мир для него был огромным чудом. Математика, физика и человеческое чувство для него были гораздо важнее мироточения икон, о которых любил рассказывать о. Даниил. Поэтому, когда отец Даниил заканчивал рассказ, Королев потихоньку думал и, погодя, просто что-то рассказывал из детства.
Только однажды Королев позволил себе распространиться в философию. Он высказал отцу Даниилу свою идею о подлинном, по его мнению, пути христианина. О том, что, прежде чем креститься, следует стать иудеем. Начал он говорить тяжело, превозмогая слабость, но вдруг вспыхнул и закончил речь раскрасневшись.
Иногда отец Даниил вставал, выходил в соседнюю комнатушку помолиться. Вот и тогда он надолго вышел, извинившись.
В комнате было душно, стояла в воздухе какая неприятная смесь пищевых запахов и чего-то церковного. После чаепития, прощаясь, Королев всегда заглядывал в просвирню – маленькую комнатушку с печкой. Ему нравилась идеальная стерильность, которую поддерживал здесь отец Даниил. Стол, где раскатывалось тесто, был прикрыт тряпицей. Печь вычищена. Ни пылинки.
CXIV
Надя и Вадя изредка появлялись в округе. Надя реже, Вадя чаще.
Королев заходил к ним. Они жили в лечебнице, доктор пустил их в палату, выделил койки, определил на кормежку.
Вадя зимой начал рисовать портрет Высоцкого, с фотографии. Достал где-то кусок оргалита, наклеил бумагу, раздобыл карандаш. Рисовал тщательно, с любовью. Вышло похоже, но слишком строгое лицо было у Семеныча. Наде не понравилось. Да и ему самому было неловко смотреть на кумира, уничтожающе вглядывающегося с подоконника.
А еще Вадя по просьбе доктора нарисовал на стене столовой картину – раскидистую, в полстены, сколько краски хватило: лужок изумрудный, излучина реки, пастушок с дудкой и сумой переметной лежит под деревцем, коровки вокруг разбредаются.
– Красота, – объяснил Королеву довольный доктор. – Зеленый цвет успокаивает.
Однажды ночью, возвращаясь от друзей, Королев остановился перед смотровой вышкой. Он долго стоял, вглядываясь в простую геометрию теней, в пушистый фонарь, резавший глаз сквозь путанку колючей проволоки… Королев вдруг рванулся, сходил к себе в котельную, вернулся с канистрой и долго тряс ее вдоль забора, поднимался на вышку – тряс там, спускался. Падал в снег – и стоя на коленях чиркал спичками, извел полкоробка, но вдруг потек, пополз ручеек огня по забору, выше, занялся, заколыхался полотном, восстал столбом по вышке.
Декорация горела меньше часа. Больных Виктор Иванович успокаивал трое суток. После пришел и сдержанно объяснил Королеву, что ему и самому не нравились эти вышки, стена, но он был вынужден оставить эту постройку как отопительный НЗ. И что теперь он потратился на медикаменты для решения массового криза…
А еще Королев взялся писать сочинения. Понемногу. Нападал на мысль и потихоньку рассматривал ее со всех сторон. Ничего особенного у него не получалось – это было совсем иное занятие, чем его карточки, но все же развлекало в часы вынужденного бодрствования. Он рассматривал иллюстрации, развешенные на стене его избы, и некоторые избирал для нехитрых сочинений.
«Абсолютно литературный художник Репин, – например писал он. – Сколько живости и полноты в его вещах. Что ни персонаж, то фигура жизни. Глядя, хочется рассказывать и пересказывать, догадываться и размышлять. Это очень трудно – делать то, что делает Репин: собирать, изобретать, сталкивать характеры. Рассказы Репина – долгие, полные. На картине „Запорожцы пишут письмо турецкому султану“ среди прорвы деталей мы наконец замечаем косматого огромного пса, размером больше человека, лежащего в левом нижнем углу картины. Его лапы раза в два толще человеческих рук. Но это пустяки. На пороховнице ближайшего к зрителю голого наполовину казака, которая приторочена сзади к его поясу, мы отчетливо видим золотую шестиконечную звезду, Щит Давида. Представить, что пороховница была взята трофеем, невозможно: евреи не делали для своих нужд оружейную утварь.
Таким образом, эта звезда завершает трудную мысль о вольнице хазарской, откуда произошли казаки, о том, почему в среде терских казаков в XIX веке был распространен иудаизм. Хмельницкий и Тарас Бульба здесь необходимы для полноты. Ради принципа дополнительности. Все это бесполезно рассказывать отцу Даниилу».
CXV
Очнувшись в конце марта, Королев обрадовался начавшемуся преображенью природы. Только в детстве он испытывал что-то подобное. Пробуждение его началось с того, что в начале половодья он гулял вдоль реки и забрел на залитую водой поляну. Был яркий солнечный день, крупными зернами искрился снег стаявших сугробов. Оглушительно орали птицы. На поляне редко росли березы, две выдавались к середине. Из-за того, что обе березы были искривлены в поднимающемся их рослостью воздухе, – переломлены словно бы в нем, в то время как другие деревья были переломлены естественным образом – границей воды и атмосферы, благодаря этому как раз и образовалось «смущение зрения», то есть кажимость того, что вода, прозрачность – подымается не только в воздух плоскости картины, но и в чувственный объем над полотном сетчатки, в объем сознания, словно бы исподволь наполненный зрением.