Однако поскольку многие запротестовали — те, кто не хотел расставаться со своими предками, — собрание решило не принимать решения. Желающие могли вскрыть могилы и забрать то, за что были в ответе веками или всего несколько месяцев. Но предоставлять им лишнее место в вагоне никто не собирался. Пассажиры с мертвецами должны были ехать тем же классом, что и пассажиры без мертвецов, никаких поблажек.
Затем конноторговец сообщил, что поедет в Темешвар. Надо было выяснить, получим ли мы обещанные поезда, и если да, то сколько.
На улице кабатчик Зеппль протянул мне руку:
— Договорились?
Я неуверенно пожал его руку, но ничего не ответил.
Всю следующую неделю люди ждали возвращения торговца лошадьми. Ждали во время работы и ложась вечером в постель. Подолгу смотрели на дорогу из Темешвара и, когда колокол умолкал, отмерив час, ждали, когда он ударит снова. Одна и та же мысль поселилась в их головах. Опасение остаться дома навеки чужим сменилось новым страхом: на новом месте, о котором ничего не известно, даже как произносится его название, опять же оказаться всего лишь чужаком.
Чтобы подготовиться к переезду, некоторые стали забирать своих мертвецов с кладбища и переносить их домой. Однажды я встретит на улице Йоханну, и она как раз несла такую коробочку.
— Кто у тебя там? — спросил я.
— Бабушка.
Йоханна была фигуристой и крепкой для своих лет, а губы ее — упругими и сладкими — в этом я не сомневался, — как персики в нашем саду. Она шла уверенной походкой, и от движения ее бедер могла закружиться голова.
— Твой отец на кладбище? — опять спросил я.
— Да, все там: мать, отец, дедушка.
Когда она направилась дальше, я остановил ее.
— Ты тоже хочешь, чтобы я поехал?
Словно отвечая на мой вопрос, Йоханна подняла голову и посмотрела мне прямо в глаза. От ее девичьей робости не осталось и следа. Глаза ее просияли, а на щеках вдруг появились ямочки. Наконец она выпалила:
— Конечно, я этого хочу, Якоб Обертин.
Тем же вечером главный колокол с большим трудом спустили с колокольни и подготовили к перевозке. Вскоре два оставшихся колокола зазвонили, возвещая наступление ночи, но их звук оказался слабым и фальшивым. Как померкшая слава, какой никто не пожелал бы. Как бой только одной литавры. Как унылое предчувствие полного краха. Наша церковь лишилась голоса.
На следующее утро торговец наконец-то вернулся. Мы собрались вокруг него перед церковью, там же, где когда-то стояли русские грузовики, где священник Шульц заставлял деревья говорить голосом Велповра и где отец произнес свою речь.
Торговец объявил:
— Долгое время мы сомневались, что нам позволят уехать. Я даже боялся, что меня арестуют. Но нам повезло — в конце концов они приняли мое предложение. Нам дадут три поезда. В день отъезда офицер привезет нам паспорта. Для этого нашему бургомистру еще следует послать им список всех имен. И заявление. Все должно выглядеть так, будто это бургомистр желает нашего выселения, чтобы наше место заняли румыны. То есть нам придется его еще немного подмазать, но с этим мы тоже справимся.
— И когда же мы отправляемся? — спросили из толпы.
— В середине мая. Через две недели, стало быть. Вам хватит времени, чтобы попрощаться.
Кто ожидал ликования, тот был разочарован. Люди молча разошлись по домам.
* * *
В наших с отцом отношениях царил покой, причиной которого было нечто большее, чем просто выдержка или ожидание. Работали мы сосредоточенно, один знал каждое движение другого. Когда почва оттаяла, начались весенние полевые работы: мы посеяли кукурузу и первый раз удобрили пар под озимую пшеницу. Отцу нравились моя сила и ловкость. Иногда я чувствовал на себе его довольный взгляд.
Когда какой-нибудь груз был ему не под силу, я нес за него. Когда телега увязала в грязи, я выталкивал ее. Отец же, в свою очередь, пока мать готовила или прибиралась в жилище, показывал, как разбирать и собирать часы и фотоаппараты. Когда работа заканчивалась, он посылал меня к соседям за добавкой. Все соседи уже когда-нибудь приносили нам тот или иной прибор на починку. Я возвращался с кучей вещей, отец ликовал и сразу принимался за работу, приговаривая: «Может, когда-нибудь мы сможем этим зарабатывать. Не вечно же нам в коровьем дерьме ковыряться».
Казалось, его нисколько не заботит, что скоро половина деревни переедет, он строил новые планы. Он уже видел себя коммунистом, часовщиком в Темешваре, поскольку даже он понимал необходимость переезда из опустевшего села. Не успела еще закончиться эта жизнь, а он уже грезил о новой.
Мы часами просиживали, склонившись над столом, пока работали закоченевшие от холода пальцы и горел керосин в лампе. Отец говорил мне, что делать, но моим большим рукам было не так легко справиться со всеми этими шестеренками и пружинками в корпусе часов, поэтому часто приходилось начинать сначала. Он брал мои пальцы в свои и направлял их. Зато когда я что-нибудь делал правильно и все получалось, он хватал меня за плечо и сжимал так крепко, что я чуть не вскрикивал от боли. Эта боль в правом плече, не от наказания, а как знак его одобрения, была моей спутницей в те месяцы. Я и сейчас иногда машинально ощупываю это место.
За эти недели молчания и труда отец стал мне ближе, чем когда-либо. Его резкий запах, его плохие зубы, его поредевшие волосы. Как-то раз, пока мать еще не вернулась с мельницы, он развернул пожелтевший газетный лист и положил его на кровать.
— Что это? — спросил я.
— Тут кое-что написано про твою мать. Из-за этого я пришел в Трибсветтер. Она сразу мне понравилась.
— Двор тебе тоже понравился.
— Почему бы и нет? Тебе-то он тоже нравится, ты ведь так хочешь вернуть его.
— У меня будет свой двор, и никто мне не помешает в этом. Если не здесь, то в Лотарингии, — запальчиво ответил я.
Он посмотрел на меня испытующе:
— Теперь ты говоришь, как я в свое время. Ты не похож на меня внешне, но ты такой же, как я.
— Я не такой, как ты, хоть и хочу того же.
— Посмотрим. Но лучше будет, если ты останешься здесь, с нами. Ты же только что вернулся из Сибири, не хватит с тебя скитаний?
Мы уселись за верстак и начали разбирать старый приемник, который нам недавно принесли отремонтировать.
Несмотря ни на что, какая-то могучая сила влекла меня в Лотарингию. Та же сила, что заставила спуститься с костяной горы на равнину и вернуться в Трибсветтер. Желание иметь свою собственную землю, собственный дом — желание, которое для таких, как я, стало неисполнимым в Банате и вообще в Румынии. Здесь я был обречен прожить свою жизнь всего лишь вонючим свинопасом и жениться на такой же вонючей свинарке. В отцовские планы по спасению шкуры в новые времена я ни капли не верил, бургомистру тоже не доверял. С него станется загнать нас в вагон для скота.
Но я бы никогда не признался, что думал и о другой причине, не менее соблазнительной.
Зеппль заронил в меня зерно этого желания, и оно попало в благодатную почву.
Однажды вечером мы сидели за столом на своих собственных местах. В воздухе витал сладковатый запах жареного лука. Мать растирала себе ноги, отец брился перед маленьким треснувшим зеркальцем.
— Я принял решение: поеду вместе со всеми, — сказал я.
Мать лишь на секунду прервала равномерные движения. Отец спокойно продолжал водить лезвием по щеке. Потом произнес тихо, без всякой злости:
— Сейчас, когда ты наконец стал моим сыном?
— Раньше тебе на это было наплевать.
— Если б я мог, я бы это исправил, — сказал он со вздохом, какого я от него еще не слышал.
Я не знал, что и думать, такого смирения я не ожидал.
— Мама, да скажи же что-нибудь и ты! Ты никогда ничего не говоришь, — потребовал я.
— Твой отец прав. Останься с нами, Якоб. Не может быть, чтобы ничего не изменилось. Рано или поздно коммунисты поймут, что мы не враги.
— Ничего они не поймут. Они скорее убьют нас, чем поймут это! — крикнул я и стукнул кулаком по столу.
Следующим вечером, едва мы с отцом вернулись с работы, раздался такой громкий стук в ворота, что мы все выбежали во двор. Сарело открыл, но человек оттолкнул его и поспешил к отцу.
— Несчастье случилось, товарищ Обертин, пойдемте скорее!
Отец все бросил и побежал вслед за гонцом. Я пошел за ними, держась позади.
Когда я подошел к мельнице, там уже собралась толпа, и мне пришлось расталкивать ее, прокладывая себе дорогу. Некоторые смотрели в середину, тут же отворачивались и крестились. Люди, работавшие на мельнице, были с головы до ног покрыты тонким белым слоем мучной пыли. Их жизнь была такой же белой, как и смерть матери. На ее лице, припудренном мукой, застыл отпечаток невыносимой боли. Гребенчатое колесо затянуло подол юбки и перемололо нижнюю часть тела. Люди попытались обрезать юбку и спасти мать, но смерть оказалась проворнее.