— Правильно, — подхватил я. — По горам ходить в одиночку не стоит.
— Особенно людям полным, — сказал Барбер. — Но эти детали можно проработать и потом. Важно, что вы считаете этот план осуществимым. Ведь так?
— Можно было бы взяться за него всем вместе, — предложила Китти. — Мы с М. С. стали бы вашими верными помощниками.
— Конечно. — Я вдруг представил себя в охотничьем костюме из оленьей кожи, оглядывающим горизонт верхом на паломино. — Мы непременно разыщем эту чертову пещеру, во что бы то ни стало!
Если быть откровенным до конца, я никогда не воспринимал эту идею всерьез. Мне она казалась лишь хмельной фантазией, какие нередко приходят в голову глубокой ночью и исчезают на следующее же утро. Хотя мы всякий раз заговаривали о ней при встрече, для меня это оставалось шуткой. Было занятно изучать карты и фотографии, обсуждать маршруты и погодные условия, но такое развлечение совсем не означало, что я проникся идеей Барбера. Юта была так далеко, а возможность отправиться туда в путешествие так эфемерна, что даже если Барбер и не шутил, я не представлял себе, как все это организовать. Мое недоверие увеличилось, когда в одно февральское воскресенье я увидел, как неуклюже пробирался Барбер через кленовую рощу на холмах Массачусетса. Он был тучен, ступал неуверенно и у него была такая дикая одышка, что через каждые десять минут он останавливался возле ближайшего пня и отсиживался столько же времени, сколько шел: неохватная грудь судорожно вздымалась, из-под шотландского берета пот лил ручьями, словно его голова была тающей глыбой льда.
Если пологие склоны Массачусетса так его изматывают, подумал я, то как же он собирается одолевать каньоны Юты? Нет, конечно же, экспедиция — полнейшая чушь, нелепая игра богатого воображения. Пока что все оставалось на уровне разговоров, и тревожиться было не о чем. Но если Барбер взаправду решит двинуться в путь, то нам с Китти обязательно следовало — мы оба понимали это — отговорить его от этой затеи.
Начав с такого скептического отношения к замыслу Барбера, в конце концов, по иронии судьбы, именно я стал искать ту пещеру. Произошло это всего через восемь месяцев после того, как мы впервые заговорили об экспедиции, но к тому времени случилось столько бед, столько всего было разрушено и погублено, что мой первоначальный скепсис уже не имел никакого значения. Я отправился туда, потому что у меня не осталось выбора. Это не значило, что я захотел туда поехать, — просто обстоятельства сложились так, что не поехать я не мог.
В конце марта Китти обнаружила, что беременна, а к началу июня я ее потерял. Наша общая жизнь раскололась надвое за несколько недель, и когда я наконец понял, что утрата неизбежна, у меня словно сердце вырвали из груди. До этого мы с Китти жили в полной гармонии, и чем дольше так было, тем меньше верилось, что у нас могут возникнуть конфликты. Может, если бы отношения между нами были менее идиллическими, если бы мы часто ссорились и швыряли друг в друга тарелки, то лучше были бы готовы к решению жизненных проблем. А вышло так, что беременность Китти обрушилась пушечным ядром в нашу тихую заводь, и не успели мы опомниться, как наша лодка потонула, а мы очутились по горло в воде.
Нет, мы не перестали любить друг друга. Даже когда мы спорили до слез, с особенным упорством отстаивая свое мнение, мы никогда не допускали, что наши чувства изменились. Просто теперь мы говорили на разных языках. По мнению Китти, в любви должно быть только двое. Ребенку в ней места нет, а значит, все решают исключительно наши желания. Хотя именно Китти носила в себе ребенка, он был для нее просто абстракцией, гипотезой будущей жизни, а не человечком, который уже живет. Пока он не родился, он для нее не существовал. Я же считал, что ребенок стал жить с нами, как только Китти сообщила мне о своей беременности. Даже если он не больше мизинца, это уже реальный человек. Решение об аборте, по моим представлениям, будет равносильно убийству.
Многие доводы были в пользу Китти. Я их понимал, но они меня не убеждали. Я упрямо стоял на своем, все больше поражаясь собственному максимализму, но был не в силах его побороть. Китти говорила, что еще слишком молода, чтобы стать матерью, а я, хотя и понимал правомерность ее слов, ни за что не хотел с ними примириться. Наши мамы были не старше тебя, когда рожали нас, твердил я, упрямо смешивая две ситуации, совершенно разные, как белок и желток. И тут конфликт достигал апогея. Очень хорошо, что наши мамы нас так рано родили, говорила Китти, но как же мои занятия танцем, если надо будет ухаживать за ребенком. На это я отвечал, что за ним буду ухаживать я, словно знал, о чем говорю. Так нельзя, возражала она, у малыша нельзя отнимать маму, иметь ребенка — это огромная ответственность, и к ней надо подходить со всей серьезностью. Когда-нибудь, продолжала Китти, она с огромным удовольствием будет мамой наших детей, но сейчас еще не настал подходящий момент, она еще к этому не готова. Но момент уже настал! — отвечал я. Хочешь — не хочешь, а у нас уже зародился малыш, теперь это надо принимать как должное. При этих словах, измученная моими тупыми возражениями, Китти всякий раз начинала плакать. Я не выносил ее слез, но даже они не могли заставить меня уступить. Временами я смотрел на Китти и говорил себе: перестань, обними ее, и пусть будет, как она хочет, — но чем больше я старался усмирить свое жестокосердое упрямство, тем неумолимее становился. Я хотел быть отцом, и теперь, когда это свершилось, и помыслить не мог об утрате ребенка. Малыш это возможность возместить одинокость своего детства, стать членом настоящей семьи, принадлежать чему-то большему, чем только я сам, а поскольку, ранее неосознанное, теперь это желание стало конкретным, я был им буквально одержим, и оно вырывалось из меня чудовищными приступами гнева, сменяясь приступами отчаяния. Если бы моя мама была вот такой же благоразумной, кричал я на Китти, я бы вообще никогда не родился. И дальше, не давая ей ответить: если ты убьешь нашего ребенка, ты убьешь и меня вместе с ним.
А время шло. И было против нас. Мы должны были принять решение всего за несколько недель, и с каждым днем напряжение росло. Ничего другого для нас не существовало, мы говорили только об аборте, ругались до полуночи и видели, как наше счастье растворяется в океане слов, в бесконечных обвинениях в предательстве. Спорили мы отчаянно, но никто из нас не изменил своего первоначального мнения ни на йоту. Беременной была Китти, следовательно, убедить ее должен был я — никак иначе. Когда я наконец понял, что это безнадежно, то сказал ей: пусть делает, как знает. Больше я не хотел ее мучить. И добавил, что заплачу за операцию.
В то время законы были другими, и женщина могла получить право на аборт лишь в том случае, если врач подтверждал, что рождение ребенка опасно для ее жизни. В штате Нью-Йорк в причины, достаточные для разрешения аборта, включалась и «угроза рассудку» (под этим подразумевалась попытка самоубийства в случае рождения ребенка), а поэтому заключение психиатра имело такую же силу, как и заключение терапевта. Поскольку Китти была абсолютно здорова физически и поскольку я не хотел, чтобы она делала аборт нелегально, — я ужасно боялся этого, — то ничего не оставалось, как найти такого психиатра, который бы согласился ей поспособствовать. В конце концов она такого нашла, но его услуги стоили дорого. Вместе с оплатой самой операции я выложил пять тысяч долларов, чтобы погубить собственное дитя. У меня снова не осталось почти ни гроша, и когда я сел подле больничной кровати Китти и увидел ее измученное, помертвевшее лицо, понял: все пропало, у меня отняли все.
На следующее утро мы вместе вернулись в Китайский квартал, но теперь все было иначе. Нам казалось, что мы сможем забыть о случившемся, и мы пробовали жить по-прежнему, но поняли, что больше у нас этого не получится. После предыдущих горьких недель непрерывных разговоров и споров мы оба погрузились в молчание и словно боялись взглянуть друг на друга. Китти не думала, что перенесет аборт так тяжело, и, несмотря на уверенность в своей правоте, не могла отделаться от мысли, что совершила ошибку. Подавленная и убитая всем, через что ей пришлось пройти, Китти, как в трауре, бродила по нашей квартире. Умом я понимал, что должен утешать ее, но не находил в себе силы превозмочь собственную боль. Просто сидел и смотрел, как она страдает, и в какой-то миг вдруг понял, что ее страдания доставляют мне удовольствие, что я хочу видеть, как она расплачивается за содеянное. Это, верно, был самый чудовищный миг, и, увидев собственную мерзость, я в ужасе отпрянул от самого себя. Больше я не мог этого выносить. Всякий раз, глядя на Китти, я видел лишь собственную презренную слабость, страшное осознание того, в кого я превратился.
Я сказал Китти, что мне надо на некоторое время уехать, чтобы разобраться в своих мыслях, — у меня не было мужества сказать ей правду. А она все поняла. Ей не нужны были слова, чтобы догадаться о настоящей причине. Увидев на следующее утро, как я укладываю вещи и готовлюсь к отъезду, она стала умолять меня остаться с ней, она даже упала на колени и просила не уезжать. Ее измученное лицо было в слезах, но я превратился в камень, и ничто не могло меня удержать. Я положил на стол свою последнюю тысячу долларов и сказал Китти, чтобы она их тратила, пока меня не будет. И вышел. Когда я спустился на улицу, меня уже душили рыдания.