Дверная щеколда и петли были смазаны, и дверь против ожидания отворилась бесшумно. Мици припомнила, что здесь, на этом этаже, тоже «комнаты», как и внизу, — жилые, обставленные мебелью, только с войны в них никто не живет, и потому они кажутся мертвыми, запущенными и запыленными: ощущение пыли на кончиках пальцев вызвало в ней чувство омерзения.
На секунду она приостановилась прислушиваясь. Все было тихо. Стоны прекратились. Но что-то говорило ей, что эти страшные стоны доносились не отсюда — это где-то там, выше.
Кое-как Мици отыскала еще один лестничный пролет (ей смутно припомнилось, что ступеньки здесь кирпичные) и начала подниматься наверх. Лестница была узкая, ступеньки неровные; Мици не заглядывала сюда уже много лет, и ей трудно было припомнить, что ее тут окружает.
Она поднялась еще на один марш, и в памяти воскресло огромное неперегороженное пространство высокого чердака с лишь кое-где настеленным полом. Но если это чердак, почему же тогда так глухо доносится до нее тиканье больших башенных часов?
Ведь она должна была бы слышать их совсем отчетливо! Нет, этот далекий, приглушенный звук говорит о том, что она что-то напутала. Так давно не поднималась она сюда, что немудрено и ошибиться. Видимо, это не чердак, а еще один жилой этаж, про который она забыла… Тут Мици споткнулась о какой-то кувшин и опрокинула его.
И снова она начала взбираться наверх. Но уже очень неуверенно теперь, потому что, обнаружив свою ошибку, она совсем перестала понимать, где сейчас находится и что ее окружает. И хотя с каким-то бессознательным отчаянием она чувствовала, что надо спешить, тем не менее движения ее стали замедленными, как бывает в кошмарах, ибо единственным ее поводырем оставалось осязание и оно было ограничено длиной ее вытянутой руки.
Но вот ее ухо уловило звук, оповестивший ее, что она наконец у цели! Неспешное, отчетливое тиканье часов… И ощущение большого пространства вокруг, и дуновение сквозняка… Мици снова остановилась и прислушалась. Да, теперь тиканье слышалось очень ясно — тик-так, — но все же оно было еще где-то высоко, над головой, и оттуда же доносился плеск воды, капавшей в бак под крышей из полузамерзшего крана. И писк летучих мышей.
Отсюда дальше вело уже только шаткое приспособление, похожее на стремянку. Мици ощупью взобралась по ней. Стремянка оканчивалась чем-то вроде платформы, потому что, шаря ногой, Мици нащупала край, за которым была пустота, и пальцы ее тотчас дали этому подтверждение.
Тиканье часов и звук капель еще приблизились. Но теперь к ним присоединился и новый звук — едва уловимый звук какого-то движения… Что-то шевелилось впереди, совсем близко… Кто-то был там!..
Рот Мици приоткрылся, она облизнула губы и крикнула:
— Кто здесь?
Никакого ответа, только все тот же шорох.
— Не бойтесь меня! — произнесла Мици ясным, звонким голосом. — Я пришла вам помочь! Где вы?
Все так же нет ответа, и все тот же шорох, как от движения. И легкое поскрипывание — где-то совсем рядом.
И лисенок тоже был здесь: Мици уловила его запах. Она присела на корточки и покликала его, и он с глухим ворчаньем ткнулся влажным носом в ее руку. Животное находилось в каком-то необычном состоянии — Мици сразу это почувствовала, и его испуг передался ей. Внезапно и ее обуял невыразимый страх.
Этот шорох… Что-то шевелилось — шевелилось где-то на шаг от нее. Ближе, чем тикающие часы или капающая вода, но звук был слабее. Мици хотела было крикнуть снова: «Кто здесь?» — но голос ей не повиновался. А где лестница? Сумеет ли она найти ее теперь, если… если придется бежать? Но она не должна сейчас думать о лестнице — она же пришла сюда, чтобы помочь.
— Sub pennis ejus sperabis… — шептала Мици. — Non timebis a timore nocturno. A sagitta volante per diem, a negotio perambulante in tenebris, a ruina et daemonic meridiano…
И как когда-то в детстве, к ней приходило облегчение, если, боясь темноты, она начинала лепетать спасительную скороговорку-заклинание, так и теперь слова молитвы сразу успокоили ее. «Под его крылом обретешь ты надежду, — повторила она (на этот раз уже по-немецки). — И не убоишься ни ночного мрака, ни летящей днем стрелы…» И тотчас страх полностью отступил, не оставив, казалось, «в ней самой» ничего, кроме любви, которая изливалась в пространство, как благовест, летящий с колокольни.
Но тут легкое дуновение ветерка принесло к ней из какой-то дальней дали веселые голоса детей и урезонивающий голос шокированного их поведением Франца. Это возвратило Мици к действительности: ведь эти голоса могли долететь к ней только в окно, и ей теперь стало ясно, где она находится — где-то совсем близко от слухового окна! А эта платформа, должно быть, — узкий дощатый настил, ведущий к этому окну.
И она на четвереньках начала продвигаться дальше. Окно было растворено! И здесь было что-то, и от этого «что-то» исходил запах аммиака… Мици высунулась из окна и крикнула:
— Франц! Скорей сюда, Франц!
— ИДУ! — крикнул он.
Ребятишки снежками выгоняли Огастина за ворота (вот чем был так скандализирован Франц), и никто из них поэтому не услышал возгласа Мици. Но Франц услышал, он опрометью бросился вверх по лестнице, ворвался на чердак, взбежал по стремянке… и увидел их обоих у распахнутого, грозящего гибелью окна! Его сестра стояла на коленях, припав к низкому подоконнику, а чуть позади и нависая над ней покачивался Вольф — так близко к Мици, как никогда не мог он быть при жизни.
Ибо это тело Вольфа свисало с балки. Его ноги не касались дощатого настила — они висели над пустотой. И тело еще тихонько покачивалось и вращалось на поскрипывающей, натянувшейся под его тяжестью веревке.
Но первая мысль Франца в эту минуту была не об этом чудовище, его друге, он думал только о сестре: как увести ее отсюда, чтобы она не догадалась, что покачивается там, у нее над головой? В любую секунду она могла подняться на ноги и удариться об «это»!
Обхватив сестру руками, Франц стал оттаскивать ее от окна, но она оказала отчаянное сопротивление.
— Пусти! — кричала она. — Идиот! Тут же кто-то есть, я слышу! Я ведь звала тебя, чтобы…
Она перестала сопротивляться лишь после того, как он сказал ей без обиняков, что Вольфа уже нельзя спасти.
Раннее декабрьское утро. Ведра, ударяясь о булыжник, разливают перезвон. Мальчишки на конюшне, едва натянув бриджи на заледеневшие задницы и еще не успев ополоснуть заспанные глаза, уже весело распевают хриплыми спросонья голосами. Из сбруйной доносится позвякивание упряжки, из конюшни — ржанье; пахнет кожей, пастой для чистки сбруи, седельным маслом; пахнет отваром льняного семени, кипящим на плите; пахнет теплым свежим навозом, выброшенным из конюшен, пенящейся мочой… Нимбы фонарей пляшут в тумане, заиндевевший колодец похож на призрак, и вздетая на вилы охапка сена проплывает по двору, точно насаженная на пику голова великана…
Две недели до рождества, и часы на конюшне только что пробили шесть ударов! По заведенному Мэри распорядку утро — даже если это не утро охоты — начинается в мелтонских конюшнях раным-рано (морозы приостановили охоту даже в неустрашимом Мелтоне).
Полли в ночной рубашке, высунувшись из окна спальни, прислушивалась к шуму и старалась разглядеть, что там происходит. Запахи, к сожалению, не долетали сюда из-за дальности расстояния, а для Полли запах конюшни был — после запаха Гастина — самым замечательным на свете, притягательнее даже запаха кроличьей клетки с ее любимыми кроликами. Когда Полли высунулась из окна, ее обдало морозным декабрьским воздухом и зубы у нее застучали от холода, но она не придала этому никакого значения: холод не так страшен, как скука. Главным проклятием жизни Полли было то, что каждый божий день она просыпалась чуть свет — пять, десять минут шестого, — а в этот ранний час Полли никому, по-видимому, не была нужна, если, конечно, у них не гостил дядя Огастин. Однако вставать ей не разрешалось еще целую вечность — пока в унылые семь часов не появится Минта. Исключение из этого правила составляли только рождественские праздники и Поллин день рождения. Вот если бы ей разрешали брать к себе в постель ее кроликов или хотя бы котенка, она бы еще, пожалуй, могла улежать подольше, но попробуй улежи с одними только плюшевыми медведями, которые даже и не пахнут ничем, кроме магазина игрушек, — так что в них толку… Какие счастливцы эти мальчишки-конюхи (думала Полли) — всю жизнь, каждый день могут вставать в половине шестого, и никто им этого не запрещает!
Полли как-то раз сказала Вилли Воробышку, что он очень счастливый, но Вилли в ответ только издал носом какие-то звуки, и Полли нашла эти звуки грубыми. Но тем не менее Вилли Воробышек был ее любимцем (четырнадцать лет, а до сих пор почти одного с ней роста). Помимо «мальчишечьего» запаха от Вилли пахло еще джином и табаком, ну и, конечно, лошадьми: его прочат в жокеи, сказал он Полли. И притом он был очень умный. Полли видела, как он взнуздывал гунтера в сто семьдесят сантиметров высотой. Положив на землю яблоко, он заставил лошадь опустить голову, а когда она снова подняла голову, Вилли Воробышек взлетел на воздух, повиснув на уздечке.