Тверская, как и ожидалось, была перекрыта. Все выходы из метро испускали слабую, призрачную черноту, а ближайший дымил, как плохая печь. Максим Т. Ермаков, ни с кем не церемонясь, протолкался к самой ленте ограждения и уже собрался перешагнуть, разорвать, сшибить вибрирующую полоску, как поперек пути ему легла серая форменная ручища милиционера.
– Туда нельзя, мужчина, там только спасательные службы, – просипел громадный мент, рябой, как крупа. – Если вы журналист, туда вон идите, – ручища махнула в сторону небольшой отдельной толпы, похожей, со своими проводами, камерами и микрофонами, на рассерженного кальмара, готового буквально пожрать говорившего перед ними чиновника, вдруг неловко снявшего шляпу со свинцово-седой головы.
– Да не журналист я! – вскричал Максим Т. Ермаков, больше, чем прочим, напуганный вот этим покаянным обнажением чиновничьих седин. – У меня там жена ехала! Как раз до этой станции! Ее телефон час молчит!
Мент приопустил ручищу и вздохнул.
– Ясно-понятно, – проговорил он смущенно. – Видишь, что творится, у меня самого мать на самолете разбилась. Только вниз нельзя все равно, может быть обрушение данного участка. Извини, друг, терпи.
– А у меня сестра с мужем ее утонули на пароме, – вмешался стоявший рядом в оцеплении милиционерик совсем небольшого калибра, которому была велика сидевшая, как на кулаке, форменная шапка. – Сейчас у всех кто-нибудь.
– Да, будто война идет, – проворчал громадный милиционер. – У всех кто-нибудь, это точно. Ты раньше времени себя не застращивай, – обратился он к Максиму Т. Ермакову. – Иди вон, возле “скорых” погляди. Там и первую помощь оказывают, если легкие случаи. А главное, помни, что тебе сейчас хорошая новость – отсутствие новостей. Не найдешь жену – и хорошо. Сама найдется.
Голос громадного мента звучал неискренне – и очень плохо сочетался с тем, что творилось вокруг. Пожарные в черно-полосатых робах, с ранцами на спинах, похожими на телефонные будки, волокли в подземное пекло какие-то бесконечные шаркающие шланги, а навстречу им, по еле видным в дыму слякотным ступеням, выплывали одни за другими груженые носилки. Пронесли нечто в изорванной мужской одежде, с головой в бинтах, похожей на кочан капусты. Вытащили пожилую тетку с большим, давно бесплодным животом, на котором цвели, как розы, кровавые пятна. Девица, вся в стразах, пыталась привстать на носилках, в ручонке у нее раскрытое круглое зеркальце металось, как фонарик в полной темноте, хотя вокруг стоял белый день, – а простенькая мордашка ее была вся в мелких порезах, точно в обрезках волос после парикмахерской стрижки. Один за другим пронесли три, пять, восемь глянцевых черных мешков, имевших форму личинок в человеческий рост. Максим Т. Ермаков дернулся посмотреть, но тут один мешок, надорванный, сам разинулся и хлопнул на ветру лоскутом. Внутри мешка лежало что-то вроде слепленной из черного пластилина египетской мумии, причем видны были следы огромных пальцев того, кто лепил.
Максим Т. Ермаков, сквозь нетерпеливый ужас отсутствия Маленькой Люси, ощутил еще одно, глухое: страх быть узнанным. Сейчас, когда он был растерян и слаб, и в этой яркой глянцевой курточке, стеклянной на ветру, – какие-нибудь остервенелые страдальцы могли застать его врасплох. Однако, похоже, внешность его настолько изменилась, что он незамеченным слился с толпой, стал свой среди своих. Можно сказать, перешел на сторону врага. И только Максим Т. Ермаков это подумал, как кто-то, накатившись сзади волной густого парфюма, хлопнул его по плечу.
– Кого я вижу, какие люди!
Носик с пятнышком, дикая шевелюра – перед Максимом Т. Ермаковым стоял Дима Рождественский собственной персоной. Журналюгский журналюга явно был с хорошего похмелья, но уже успел поправиться водочкой; левая скула Рождественского распухла и желтела, как лимон.
– Ты чего надушился так? – раздраженно спросил Максим Т. Ермаков.
– Жизнь смердит, – философски заметил Рождественский. – А ты чего сюда пришел? Полюбоваться, так сказать, на дело жизни Классного Плохиша? Так тебя называли, пока игру в Сети не стерли. Ты, вроде, женился, правду говорят?
– Правду, – злобно ответил Максим Т. Ермаков. – Моя жена там, – он кивнул на зев катастрофы, откуда опять понесли глухие черные мешки.
– Да ну? – радостно оживился Рождественский. – Это же супер! Классный Плохиш теряет жену в катастрофе! Вот он, мой репортаж!
– Почему “теряет”, чего ты гонишь, урод? – Максим Т. Ермаков, едва не плача, сгреб Рождественского за воротник. – Скажешь еще такое, убью, падла, об асфальт!
– Потом убьешь, потом, – журналюга резко вывернулся, оставив в руке Максима Т. Ермакова крапивный ожог. – Помнишь, говорил я тебе: заплатишь дорого – окажешься в новостях. Я теперь на канале “Новости Москвы”, – похвастался он и, завертев головой, закричал: – Афанасий!
На крик журналюги из толпы возник некто долговязый, в деревянного цвета бороде, одна щепа которой двигалась отдельно, вместе с нижней губой. На плече долговязый тащил телекамеру, похожую на черного козленка.
– Этого снимаем? – зыркнул он на Максима Т. Ермакова из-под висячих бровей и ловко нахлобучил камеру на щелкнувший треножник. – Встаньте чуть левее, пожалуйста, – обратился он к Максиму Т. Ермакову, целясь в него оптическим жерлом.
– Так, ты в камеру не смотри, смотри на меня и говори со мной, – деловито скомандовал Рождественский, у которого в руке уже красовался алый губчатый микрофон с эмблемой телеканала. – Давай, – обернулся он к Афанасию и вытащил из кармана сложенную вчетверо белую бумажку.
Афанасий ощерился и впился в оптику. Рождественский расправил перед жерлом камеры пустой бумажный лист, потасканный и грязноватый, каким мог быть носовой платок журналюги, если бы он у него имелся. Максим Т. Ермаков вдруг ощутил себя такой же серой на сгибах пустой бумажкой, встающей на ветру уродливым углом. Ни слова не говоря, он повернулся и пошел, и уже через несколько шагов перестал слышать жалобные, пересыпанные матерками вопли журналюги. В голове у Максима Т. Ермакова что-то вращалось и постукивало, словно сбивало расплывчатый мозг в пенный коктейль. Он поднял голову и увидал источник звука: над перекрытой Тверской завис, покачиваясь, будто туфелька на дамской ножке, небольшой и нарядный, белый с красным, вертолет. А из-под вертолета продолжали выскакивать такие же красно-белые “скорые”, рвавшие, с улюлюканьем и таяньем мигалок, куда-то вверх, в сторону Ленинградки.
Вот что надо делать.
Максим Т. Ермаков бросился назад, к себе во двор. Кроссовки, насосавшиеся из луж, были тяжелые и липкие на холоде, будто на каждой ноге по три килограмма рыбы. “Тойота” спала и видела сны, с ледянистой коркой на спине. Матерясь и обещая богу и черту сменить в машине электрику, Максим Т. Ермаков завелся с третьего раза, боковым зрением наблюдая, как примчавшиеся следом социальные прогнозисты маневрируют на ревущем “Москвиче” возле засахаренной помойки, оставляя на папиросном слое снега черные следы. Покрутившись по дворам, распахав пару сырых, как мочалки, газонов и хорошенько тряхнувшись всем костяком и всем составом “Тойоты” на страшной дыре, словно из этого места в асфальте выдрали зуб, Максим Т. Ермаков через Настасьинский выскочил на Тверскую. “Скорая” как раз проносилась мимо, с блистанием и воем, и Максим Т. Ермаков, крутанувшись, едва не вылетев на встречную, прямо под желтые громыхающие башни какой-то, вызванной на катастрофу, специальной техники, намертво примагнитился к заднице реанимобиля.
Никогда он еще не ездил по зимней Москве с такой безумной скоростью. Не существовало ни светофоров, ни знаков – перекрестки для беды федерального значения держали мелькавшие, как серые столбы, наряды милиции. Прыгнул кузнечиком бронзовый Маяковский, показался и исчез, точно повернулась оперная сцена с декорацией, Белорусский вокзал. Москва оказалась маленьким городом на скорости под сто двадцать: вот раскрылась и пошла Ленинградка, фонари мелькали, будто чиркали спички. У Максима Т. Ермакова была одна забота: удержаться за “скорой”, шедшей с заносом, вилявшей колесами в снежном пюре. Он видел перед собой написанные красным большие цифры 03 – кажется, видел их с закрытыми глазами; в зашторенных окнах задних дверей иногда возникали шаткие, едва закрашенные силуэты – возможно, это медики пытались что-то сделать для пострадавших на этом бешеном, скользком ходу. Максим Т. Ермаков цеплялся за мысль, что там, внутри, Маленькая Люся, скорее всего, она – и это создавало между ним и реанимобилем как бы невидимый трос, на котором “Тойоту” тащило, когда не хватало ресурса мотора.
Вот “скорая” свернула, проскочила три, не то четыре кривых, странно скошенных к небу переулка, снова прыгнула на трассу, и Максим Т. Ермаков перестал понимать, где он и куда его несет. Он просто шел за реанимобилем в его лыжне. Словно это была уже и не Москва: по обочине замелькали похожие на палки салями сосновые стволы. Вот впереди показались плоские длинные корпуса: должно быть, больничный городок. “Скорая” свернула, въехала по пандусу, подбежавшие медики стали выгружать из нее уже совершенно безжизненную длинную старуху, чья кровь на размотавшихся бинтах напоминала смолу. Вытряхнув у носилок колеса, старуху бегом, со страшным дребезжанием, покатили к стеклянным дверям с табличкой “Приемный покой”. Максим Т. Ермаков, криво запарковавшись, бросился вслед.