Ознакомительная версия.
Тишкин раздражал все больше, главное, он лез туда, куда ему лезть вовсе не следовало. Боже упаси меня думать, что писатель есть нечто высшее. На самом деле это существо измученное и больное. Сколько раз в наступающих сумерках я спрашивал себя: ну почему именно я? Почему я не могу иметь обычную семью, почему не могу, придя с работы, забить во дворе «козла», вечером посмотреть по телеку какой-нибудь глупый фильм и не менее дебильные новости, поругать, разумеется, в меру и лояльно правительство и, довольный проведенным днем, поужинать – ив койку, для новых трудовых подвигов... Как я завидую обычным, нормальным людям!.. Ну почему именно я должен (самое ужасно, что такое ощущение, что именно – должен) с наступлением сумерек садиться за стол и писать. Должен, разумеется, не из-за того, что чувствую себя обязанным по отношению к людям, стране – это все ерунда, – а должен потому, что просто не могу не сесть писать. Это мучительно. Думаете, я ни разу не пытался послать всю эту литературу к чертовой матери? Пытался... Утром чувствуешь себя отвратительно, словно кого-то предал. Не работаешь день, два, и это ощущение предательства копится, копится, обычно в таких случаях самое простое – запьешь, и там на ком-нибудь да и отыграешься. Мне, случалось, говорили, что в пьяном виде я хуже скота. Я знаю. Впрочем, причем здесь пьянка? Разве без нее я не обижал людей? После становится неотвратимо стыдно, стыдно за все на свете вообще, начиная с первородного греха, а тут еще выясняется, что предательство никуда не делось, более того, оно накрутило на счетчик новые дни. И я сажусь писать... Но как меня раздражают всякие Тишкины! Он говорит так, как будто и он – и он! – все это пережил и тоже имеет право.
– Я тогда еще немного удивился, то есть не понял, а чувствую что-то знакомое, но как-то не верилось сразу, что это Дмитрий Сергеевич. Что ему тут делать? А он меня заметил, я заметил, как он меня заметил, но виду он не подал, а как сидел, так и остался сидеть, а я подумал: кто это мог бы быть, а сам иду себе, потому что мне надо было в школу, мне про них матерьял нужно было сделать. И тут мне возьми и покажись, что этот человек похож на Дмитрия Сергеевича. Но сначала я подумал: а что ему здесь делать? Если бы была встреча какая-нибудь или выступление, тогда бы мне точно сообщили, а так я ничего вовсе не знаю. Но дошел поближе, смотрю и правда – Шадрин... Подошел к нему и здороваюсь, а он вроде как меня не признал, хотя года три назад я ему тут выступление организовывал и мы вместе выступали. Ну, я напомнил... Но он, видно, не в том расположений был, а, может, я его с мысли сбил, бывает ведь так, думаешь о чем-нибудь, думаешь, рифму какую-нибудь или строку... А тут раз, и собьют тебя, вот, думаю, не совсем вовремя, то есть он, может, и обрадовался, а так вроде не очень, даже и виду не подал, что обрадовался. Я, спрашиваю, какими судьбами? Говорит, что сбежал из города, чтобы поработать, а то там не дают. Я говорю, правильно, у нас для этого условия подходящие и тихие. А он – и климат влиятельный. А я возразил: зря, дескать, смеетесь, у нас климат хороший. Да я не смеюсь, говорит. Я тогда тему перевел и спросил, над чем работаете в настоящий момент, и не прочтете ли какой-нибудь новый стишок. А он возьми и удиви: стихов мол, не пишет. А что же? – интересуюсь. Я роман пишу, говорит. Я опять удивился и спросил, а почитать дадите? Ну ведь, нормальное желание, правда ведь? Тем более я же тоже неким образом, так сказать, писатель, и мне можно было бы показать. Конечно, я, может быть, не так высоко парю, но совет или деталь какую-нибудь бы подсказал, тем более, что он-то раньше все время стихи писал, а я-то, как известно, прозу, так что мнение-то мое и могло быть ему полезно, ну ведь, правда же? А он как закричит, ничего я вам не дам, отстаньте от меня, и все тут. Я, конечно, обиделся, то есть я потом понял, что я его с мысли сбил, он-то сидел, видно, выдумывал что-то, а я сбил, но зачем кричать-то, можно же было вежливо. Я бы понял, я же сам, так сказать, в некотором роде, а он так вот несдержанно себя повел. Я-то ушел, а когда из школы вышел, смотрю – его нет. Я потом его на той лавочке часто видел, я так иногда мимо по делу проходил, несколько раз подойти хотел, да с чего же это я первый подойду? Он на меня накричал ни за что, то есть он-то в конце концов и виноват, а я полезу... Раз специально прямо по аллейке прошел, надеялся, что окликнет, и не то чтобы поговорить, а все думал, что хоть извинится за давешнее, а он – отвернулся, сделал вид, что не заметил, а как тут не заметишь. Я ведь и узнал, где он живет...
– Ты что ж, шпионил за ним?
– То есть, как шпионил?... Да нет, зачем это мне шпионить, так просто прошелся, чтоб знать, ну так, на всякий случай. А вот, как в воду глядел, и случилось. Я тут же, раз – и вот они... – он похлопал чемоданчик.
Вряд ли кто еще может ненавидеть сильнее, чем бездарность, считающая себя обиженной судьбой... Если бы с Шадриным не случилось несчастья, Тишкин бы это несчастье устроил.
Но тогда эта случайная обмолвка, что он якобы «пишет роман» очень многое значила. Хотя вряд ли обмолвки бывают случайными. Шадрин давно был готов перейти к прозе, ему хотелось писать что-то медленное, успокоенное, в последнее время именно такие стихи с длинной строкой, похожие на гекзаметры, все чаще стали появляться у него, несколько раз он принимался за поэмы, но не доделывал. Ему нравилось так писать, однако он чувствовал, что это не совсем то, к тому же он начинал маяться от творческого безделья. В последние две недели у него установился несколько удивительный, в первую очередь для самого Шадрина, распорядок. День начинался с какой-то мистической встречи с Анной, которая проходя мимо, ни разу не посмотрела в сторону сидящего на скамейке Шадрина, но он чувствовал, что она тем не менее прекрасно его видит. Затем он некоторое время еще сидел на скамейке, и, если погода позволяла (а погода как раз наладилась сухая с легким морозцем), отправлялся бродить по городу. Каждый раз ему удавалось делать новые открытия – то это был великолепный собор, Шадрин с восхищением обошел его, и долго пробыл внутри (хотя надо заметить, что в соборе он присутствовал, скорее, не как христианин, а как турист), то городской музей, в котором Шадрин пробыл почти весь день и заглядывал потом еще несколько раз. То он отправлялся бродить по некоторым улочкам, и особенно ему нравилась та, на которой раньше жили купцы, и желание каждого выделиться и отстроить себе дом не такой, как у соседа, сделало улочку похожей на милого ребенка, примеривающего перед зеркалом взрослые наряды.
По дороге Шадрин где-нибудь обедал, впрочем, обедом это можно было назвать, лишь исходя из времени, на самом же деле, это был скорее плотный завтрак. Вернувшись в свою комнату, он погружался в перину и читал, читал с упоением – никогда у него не было такого чисто читательского состояния, когда книге отдаешься полностью, и читал он не любимую классику, а то что пропустил в юношеские годы – Дюма, Лондона, Толкина. Когда на улице темнело так, что без настольной лампы читать становилось невозможно, Шадрин выходил к обеду. С бабой Верой они сошлись, та обильно и хорошо готовила, и сам обед проходил спокойно, чинно, как-то по-старорусски, и это напоминало какую-то игру и очень нравилось Шадрину. Вечером же, за чаем, они вели долгие разговоры. Оказалось, что у Шадрина воспоминаний и пережитого не меньше бабкиного, и чаепитие напоминало стариковские посиделки, не хватало разве что пузатого самовара, а использовался обычный чайник с отколупнувшейся в некоторых местах эмалью. От своей хозяйки Шадрин был в восторге и не столько от замечательной русской основательности, которая проявлялась буквально во всем, сколько от того, что она ни разу не поинтересовалась его писательством и не попросила что-нибудь прочесть. Шадрин даже подумал, что она забыла, что он представился писателем, но однажды он услышал, как бабка говорила, стоя у соседских ворот: «...счас вернется да опять писать засядет, все пишет и пишет, – и отчего-то вздохнула, – не иначе как роман». «А я-то ничего и не пишу», – грустно подумал Шадрин.
В общем, оговорка о «писании романа» была вовсе не удивительна, и возвращаясь после той встречи с Тишкиным в дом, он зашел в книжный магазин и купил пачку писчей бумаги. Удивительно другое – Шадрин ни разу не задумался, о чем будет писать. Просто однажды, сев за стол в своей комнатке, он достал лист из пачки и написал:
«Я родился двадцать пятого декабря тысяча девятьсот пятьдесят пятого года, ровно через тридцать лет после смерти Есенина...»
Писалось изумительно легко. У Шадрина не было никакого продуманного плана, сюжета, у него не было никакой определенной мысли, которую он хотел бы выразить, то есть не было всего того, что именуется литературной работой – письмо текло, как песня. И ему очень нравились эта протяжность и легкость. Шадрин писал биографию поэта. Можно было подумать, что он пишет автобиографию, но Шадрин открестился от автобиографии с первой же фразы, он-то родился не двадцать пятого, а двадцать шестого, и не в декабре, а в январе, и вообще был младше своего героя.
Ознакомительная версия.