Оставшись одни, мы с Розеттой крепко обнялись, я ее поцеловала и сказала:
— Вот увидишь, теперь уж все придет в порядок. Мы поживем несколько дней в деревне, будем там хорошо кушать, отдохнем, а потом вернемся в Рим, и все будет так, как было до нашего отъезда.
Розетта, бедняжка, ответила мне:
— Да, мама.
В этот момент она была похожа на ягненка, которого ведут на бойню, а он лижет руку человека, ведущего его под нож мясника. К сожалению, эта рука была моей рукой, и именно я самолично вела ее на бойню. Но об этом я расскажу позже.
Мы съели по банке консервов и весь остаток дня провалялись в полудремоте на койках. У нас не было никакого желания гулять по улицам Фонди, смотреть на толпившихся на этих улицах оборванных людей и солдат — это было. слишком грустно, а развалины домов напоминали нам о войне. Кроме того, мы чувствовали себя еще очень усталыми, потому что провели ночь под открытым небом и, потом, много пережили за последние сутки. Мы спали, просыпались и снова засыпали. Моя койка стояла возле окна, на котором не было ставен, и через него было видно сверкающее голубое небо. Каждый раз, просыпаясь, я наблюдала, что свет падает уже немного с другой стороны и становится не таким ярким, так как солнце совершало свой путь по небу. Я опять чувствовала себя счастливой, как накануне, когда спала и слышала пушечную стрельбу, но теперь я была счастлива из-за Розетты, спавшей на соседней койке: после всех тревог и приключений, которые нам пришлось пережить, Розетта была жива и здорова. Я думала о том, что мне все же удалось сквозь все военные бури добраться до тихой гавани и спасти свою дочь. Розетта была здорова, я тоже была здорова, никаких особых бед с нами не случилось, а теперь мы скоро вернемся в Рим, в нашу квартиру, я снова открою свою лавку, и мы заживем, как раньше. Нет, мы будем теперь жить лучше, чем раньше, потому что жених Розетты тоже, конечно, жив, вернулся из Югославии и они с Розеттой поженятся. В полусне я представляла себе свадьбу Розетты Я видела, как она выходит из церкви на залитую солнцем площадь; на ней белое платье, на голове флердоранж, она опирается на руку своего жениха, а за ней иду я, и все родственники, и друзья, улыбающиеся и счастливые. Но я видела их не только при выходе из церкви, а возвращалась мыслями назад и видела их на коленях перед алтарем, слушающих венчавшего их священника, который держал речь о долге и обязанностях святого бракосочетания. Но и этого мне казалось мало, и я переносилась мыслями вперед и видела Розетту с ее первым ребенком на руках: мы все сидим за столом — Розетта, ее муж и я; из соседней комнаты слышится плач ребенка, Розетта встает и идет туда, возвращается с ребенком, садится опять за стол, расстегивает кофточку и дает ребенку грудь, а он ловит ротиком сосок и обеими ручонками хватается за грудь; Розетта наклоняется к ребенку, а сама ест ложкой суп. Теперь нас уже было четверо за столом: муж Розетты, Розетта, малыш и я. Вижу я в полудремоте все это и думаю о том, что теперь я уже бабушка, и мне нравилось быть бабушкой, потому что я больше не желала любви, мне хотелось поскорей стать старой женщиной, бабушкой, и жить еще долго-долго вместе с Розеттой и ее детьми. Между этими снами я видела Розетту, лежащую на соседней койке, значит, эти сны не только сны, очень скоро они могут стать былью, — вот только мы вернемся в Рим и заживем нашей прежней жизнью.
Наступил вечер, я села на койке и осмотрелась по сторонам: Розетта все еще спала. Она сняла с себя юбку и блузку, и в темноте были видны ее белые плечи и полные руки, какие бывают только у очень молодых и здоровых девушек; нога у нее была согнута, колено подтянуто к подбородку, рубашка поднялась и открывала ее ноги, белые и полные, такие же, как руки и плечи. Я спросила ее, не хочет ли она поесть; не поворачиваясь ко мне, она отрицательно затрясла головой. Тогда я спросила, не хочет ли она встать и погулять по Фонди; опять отрицательное движение головой. Тогда я тоже улеглась и теперь уже заснула как следует; после всех переживаний сил у нас совсем не было и мы могли спать очень долго: сон был для нас, как завод для часов, пружина которых раскрутилась до конца: надо очень долго накручивать ее, потому что часы, у которых кончился завод, не могут идти.
На рассвете нас разбудил страшный стук в дверь, кто-то стучался так сильно, как будто хотел высадить дверь. Это был солдат, который проводил нас накануне в комнату. Когда мы ему открыли, он сообщил, что машина, на которой мы поедем в Валлекорсу, уже ожидает нас внизу и мы должны торопиться. Мы поспешно оделись; я чувствовала себя отдохнувшей и бодрой — это, конечно, было результатом долгого и крепкого сна. Розетта мылась и одевалась быстро и весело, и я поняла, что и она хорошо отдохнула. Только мать может понять некоторые вещи; я помнила, какой была Розетта накануне — отупевшая от сна и пережитых волнений, с лепешками грязи на лице, глаза печальные, под глазами синяки, а теперь любо было глядеть на нее — как она сидит на койке, спустив на пол ноги, как потягивается, напрягая свою красивую полную и белую грудь, под напором которой, казалось, вот-вот порвется рубашка, как идет к рукомойнику в углу, наливает холодную воду из кувшина и моется, пригоршнями поливая лицо, шею, руки и плечи, и как с закрытыми глазами берет на ощупь полотенце и вытирается, пока не покраснеет кожа, а потом, встав посреди комнаты, надевает на себя через голову юбку. Во всем этом не было ничего необычного, и я много раз видела, как она умывается и одевается по утрам, но теперь в этих ее движениях чувствовалась вся ее молодость и вернувшаяся сила, как чувствуется молодость и сила в молодом дереве, стоящем неподвижно на солнце и еле-еле шелестящем листьями при каждом легком прикосновении весеннего ветерка.
Ну, довольно об этом. Мы оделись и бегом спустились по пустынным лестницам. Перед дверью дома стоял маленький автомобиль союзной армии, открытый, с твердыми железными сиденьями. За рулем сидел английский офицер, белокурый, с красным лицом, на котором была видна растерянность, а может, и скука. Он кивнул нам на заднее сиденье и сказал на плохом итальянском языке, что получил распоряжение отвезти нас в Валлекорсу. Он был не особенно любезен, но скорее от застенчивости и неловкости, а не потому, что мы показались ему несимпатичными. В машине стояли две большие картонные коробки с консервными банками, и офицер сказал нам так же застенчиво, что эти консервы вместе с самыми лучшими пожеланиями счастливого пути прислал нам майор и просил извинить его, что он не смог попрощаться с нами лично из-за большой занятости Между тем вокруг машины собрались беженцы; они, наверно, провели ночь под открытым небом и теперь смотрели на нас молча, но с откровенной завистью. Я сразу поняла, что они завидуют потому, что нам удалось выбраться из Фонди, а еще потому, что у нас так много консервов; сознаюсь, что я невольно испытала чувство тщеславной гордости, хотя меня и мучили немного угрызения совести. Тогда я еще не знала, что надо было не завидовать нам, а скорее жалеть нас.
Офицер завел мотор, и автомобиль быстро помчался через лужи и развалины по направлению к горам. Мы свернули на проселочную дорогу и почти сразу, не сбавляя скорости, стали подниматься по узкому и глубокому ущелью между двух гор, вдоль извивающегося горного потока. Мы молчали, офицер тоже молчал; мы молчали потому, что нам уже надоело объясняться жестами и мычаньем, точно мы глухонемые, а офицер молчал от застенчивости или, может быть, потому, что ему было неприятно служить нам шофером. Да и что могли мы сказать этому офицеру? Что мы рады уехать из Фонди? Что стоит прекрасный майский день, небо голубое и безоблачное и солнце заливает своими лучами окружавшую нас природу? Что мы едем в деревню, где я родилась? Что там мы будем, можно сказать, как у себя дома? Все это, конечно, его не интересовало, и он был бы прав, если бы заявил, что его это не интересует, что он только исполняет свой долг, отвозя нас, как ему приказано, в определенное место; поэтому будет лучше, если мы замолчим и перестанем отвлекать его от дела — от управления машиной. Может показаться странным, но, думая над всем этим, я в то же время испытывала какое-то непреодолимое желание заговорить с офицером, расспросить его, кто он, где живет его семья, чем он занимался до войны, есть ли у него невеста и так далее. Опасности больше не было, и мои мысли обращались к окружающему. Перестав думать только о спасении нашей жизни, моей и Розетты, я стала интересоваться окружающими меня людьми и вещами. Одним словом, я возвращалась к жизни, а жить — это значит совершать поступки без определенной на то причины, из симпатии или каприза, душевного порыва или просто так, ради игры. Офицер этот возбуждал мое любопытство, как выздоравливающего после долгой болезни человека интересуют окружающие предметы, находящиеся в поле его зрения, даже самые незначительные. Я заметила, что волосы у него красивого золотистого цвета, блестящие пряди переплетались и путались, как прутья плетеной корзинки, а потом разбегались, спускаясь маленькими мысиками на затылок. Я смотрела на эти золотистые волосы, и мне хотелось протянуть руку и погладить их, не потому, что мне нравился этот мужчина или что я испытывала к нему какое-либо влечение, а просто потому, что я снова полюбила жизнь, а его волосы были полны жизни. То же самое чувство я испытывала к деревьям вдоль дороги, покрытым зеленой листвой, к стенке из чистых и ровных камней, которая поддерживала мачеру по ту сторону рва, к голубому небу и яркому майскому солнцу. Все мне нравилось, и я жадно глотала впечатления, как человек, к которому вернулся аппетит после долгой голодовки, заставившей его потерять вкус к пище.