В ломбарде все закончилось довольно быстро: Олечка сдала свою, из нутрии, скромненькую шубейку, заплатила семь рублей за хранение до октября и пошла с мужем на выход. Она увидела и мрачноватое лицо Володи, и складочку у него на лбу, не предвещавшую ничего хорошего, и решила: зачем портить себе настроение, пойду лучше до работы пешком. С Володей распрощалась сухо, лишь губами приложилась к щеке, да укололась об усы (вот дурацкая мода!). Володя забрался в «Жигули», жикнул с места «с пригаром». Бог с ним, никуда не денется. Олечке еще надо обдумать кое-какие планчики и мотивчики. Десять дней назначенного срока кончаются, и сегодня будет звонить этот сумасшедший из Рима. «Вот приспичило мужику, — самодовольно подумала Олечка, — вот это любовь».
На улицах холодновато, но прохожие бодро топают, и Олечка с удовольствием замечает: еще далеко не все потеряно, почти каждый второй мужчина оборачивается ей вслед. Значит, еще хороша! Она достаточно самокритичный человек, но, искоса разглядывая свое отражение в витринах магазинов, констатирует: есть на что посмотреть. Ей, конечно, сейчас не семнадцать, когда ее встретил Володя, а двадцать пять, и, видимо, для нее это пиковый возраст, она пополнела, но волосы по-прежнему густые и не по моде, коротко она их не стрижет, а, как и в молодости, носит распущенными по пояс, эдакая красавица-ведьма, Марина Влади, а вот глаза у нее стали другие — спокойнее стали, глядят как бы через человека, зеленые, славянские глаза. Никуда доблестному супругу от этих глаз не деться.
Буйный и любимый ее муж — правдоискатель. Она мучается, как мышь, все тащит в дом, старается, чтобы они жили лучше и престижнее, а он все делает ей замечания:
«Надо жить жизнью людей наших возможностей и нашего круга». Ее вот иногда за киноартистку принимают. Когда девушки с работы приходят к ним в гости в дом, то разевают рты не только от Володиных кубков и медалей, но и от всего стиля, от импортной кухни, от посуды, от книжных шкафов: «У вас как у писателей или у артистов». Она ведь ни на что не претендует, она все о себе знает; она, Олечка, — мужской парикмахер высокого класса. Мастер. И мало это, и много. Смотря с какой стороны зайти…
Ей ведь не пятьдесят, где уже не свернуть, а всего двадцать пять. И отражение в стеклах витрин говорит — у нее не только золотые руки, но и золотые, до плеч, волосы и фирменные глаза. Быть может, ничего еще не поздно? Почему она в последние годы так недовольна своей жизнью? Чего ей еще хочется? Володю своего она любит. Даже мать ее, видя, что мается дочка, сказала: «Может, тебе любовника завести? Какого-нибудь постарше, посолиднее?» Она в тот раз к матери забежала в магазин взять сервилатику на воскресенье. В магазине был обеденный перерыв, мать вышла, передавая продукты, без халата, без белой шапочки, дама еще сдобная, авантажная. Олечка в ответ на предложение, как Мария Стюарт в кино, ожгла мамочку зеленым взглядом: «Я, мамочка, дочку без отца, как вы меня, воспитывать не собираюсь. Нравственность у ребенка формируется в семье». Мамочка только улыбнулась золотенькими зубами: «Ну, формируй, формируй. Кстати, за продукты с тебя пять тридцать. Мы за прилавком денег не печатаем. Я за пятерку, кисонька, полдня ножом в своей гастрономии махаю».
Работа, магазин, детский сад, рубашки для Володи, себе и Наташке постирушки, прачечная. А где же это, хоть одно звездное приключение в жизни? Хоть один миг, который можно вспомнить? И как мать отговаривала ее от того, чтобы она в семнадцать лет выходила замуж за Володю. Может быть, мать и была права? «Это сейчас, пока он молодой и здоровый, — он король, а что дальше? Была бы у меня, Олька, твоя красота!»
Красоты у мамочки было столько, чтобы родить ее, Олечку. А вот корысть была: очень маме хотелось вальяжно, не торопясь, со всеми подробностями рассмотреть иные страны, красивой жизни хотелось. Оттого и была она против раннего замужества за спортсменом, все на лучшего жениха надеялась. Мамочка даже репетитора подыскивала на случай основательной поездки за рубеж. «Ты хоть скажи, Ольга, страна-то тебе какая нравится? Швеция, Скандинавия или какая-нибудь Колумбия?» А Олечкиным воображением владела Италия: небо синее, песни и танцы на улицах, Марчелло Мастрояни, Везувий, звонкое обращение «синьора». Не девушка, а синьора! «Италия, мамочка», — сказала тогда Олечка. «Красивая страна, — сказала мамочка. — Робертино Лоретти. Ты у нас беленькая, значит, будешь черненьким нравиться, а детки будут смугловатые. Только макароны не ешь, порода у нас склонная к полноте». — «Хорошо, мамочка, макароны есть не буду».
В семнадцать лет была она, голубиная душа, невинна и не искушена до изумления, а ведь уже работала в интуристовской гостинице, на «фирму» насмотрелась.
А тут купилась.
Володя как вошел в музей, в зал, где Олечка несла свою вахту, так и обомлел. Ни на какие картины не смотрит — только на Олечку. Подошел поближе, курточка на нем, джинсики, сумка через плечо, мокасины на каучуке. В двух шагах остановился, тоже молоденький еще, зелененький, усатенький, покачивается на каблуках, смотрит пристально ей в зеленые глаза и как брякнет: «Мама миа! Манифик!»
А у Олечки так сердце и оборвалось: он! И по заранее разработанному плану она глазки потупила и, не поднимая (так ресницы заметнее), говорит: «Грацио, синьор. Вам нужна моя помощь…» А уж потом ожгла крепким, как самогон, славянским взглядом.
Нет, ей есть что вспомнить, гневить она, Олечка, бога не станет. И тут же опять какие-то ослепительные видения возникли у нее в голове. Видения какой-то иной, несколько киношной, но увлекательной жизни, которую она упустила, имея в арсенале собственную красоту. «Не реализовалась, — с грустью подумала Олечка, — а ведь последние дохаживаю молодые годы».
В утренние часы клиентов парикмахерской еще не было. Олечка, не торопясь, переоделась в нейлоновый халатик, перемолвилась с товарками и принялась организовывать свое рабочее место. Расставила флаконы с шампунями и одеколонами, проверила ножницы, расчески и подточила на оселке бритву, заложила в тумбочку запас салфеток, полотенец и чистых пеньюаров, чтобы все лежало красиво, неким изящным натюрмортом, — слово это Олечка знала с того времени, когда «увлекалась» изобразительным искусством, — и было удобно. Занимаясь привычным делом, Олечка не прекращала думать о своей семейной жизни, о Володе, о звонке из Рима, который надвигался с каждой минутой.
Десять дней назад, ровно через месяц после отъезда, позвонил Джельсомино. Он быстро забормотал в трубку, мешая известные ему русские слова с итальянскими, из обилия которых Олечка, как курочка по зернышку, выбирала знакомые и все равно ничего не понимала, но чувствовала, что милый и застенчивый Джельсомино на этот раз полон решимости.
Вся парикмахерская столпилась в подсобке вокруг телефона, жадно наблюдая подробности международных контактов. Но, несмотря на моральную поддержку болельщиц, раскрасневшихся от возбуждения, Олечка так и не смогла пробиться к смыслу темпераментных речей своего зарубежного поклонника. И, как всегда бывает с человеком, не понимающим чужого языка, начала корежить родную речь. Тогда в трубке что-то хрустнуло, и раздался твердый женский голос, который вежливо, безукоризненно округло формулируя русские фразы, сказал: «Синьор Джельсомино просит передать синьоре Ольге, что через десять дней он позвонит ей вторично, чтобы узнать ее окончательное решение относительно того предложения, которое он сделал во время его пребывания у нее на родине. Синьор Джельсомино, — продолжал упиваться округлостью своих оборотов голос, — не намерен больше терпеть никакой уклончивости. Синьор Джельсомино посылает синьоре Ольге свои дружеские приветы. До свидания, синьора». В трубке послышались резвые гудочки отбоя. «Чао, синьора», — сказала Олечка. «Ну что?» — зашептали вокруг подруги. «Он требует конкретного ответа: «да» или «нет». — «Доигралась», — сказала уборщица Тамара Павловна. «Дура ты, Ольга, чего тут раздумывать, соглашайся», — сказала маникюрша Клава, проводя наслюнявленным пальчиком по выщипанным бровкам. «Давно твоего Гарибальди пора послать в болото, — сказала бригадирша Нонна Владимировна. — Ты думаешь, глупенькая, он от одной любви тебе такие авансы мечет? Он расчетлив, как арифмометр. Себе — красивую бабу, а в свой салон — классного мастера». — «Что вы, Нонна Владимировна, везде подозреваете выгоду, — возразила Клава. — Здесь нежные чувства, не то что у наших футболистов: залил стакан и — в кусты. Здесь европейское воспитание. Вы только вспомните: когда он первый раз появился у нас в парикмахерской, у него галстук, носовой платок в кармашке и носки — все было одного цвета. «Вы сдурели, девы, — Олечка всех призвала к порядку. — Куда же я от своего Соломина денусь! А ты, Клава, чего это ты начала сводничать?» — «Нет, ты, Ольга, подумай, — Клава решила последнее слово оставить за собой, — подумай, такой шанс светит в жизни единожды».