Полупрозрачный сгусток завис перед Деревом Сливы — будто препарированный нечистыми мозг, студенистый обитатель липкого Неба. Хаос распирал его очертания, молекулы дробились, как Пустота внутри самоё себя, остервенело мечась перед Ледяной Границей. Смуглые Небеса стонали всем существом, видимым и бесформенным, жадно и одержимо испивая из земли Нечто Недостижимое. Тончайшие игры алкали… Извечным холодом. Беспробудностью.
Тщетно собирать драгоценные капли… Вверх… Вверх… К торжественно разложенным сокам — Нектаром для богов.
В тот миг я пожелал всем "странным богам" Смерти — Горячей и Счастливой, как дыхание Бабушки. И ещё — разверзнуть бы Небеса, жалко сосущие бесконечную соломинку надежд… Взять и соткать Всевышние шептальные ладони да залить их смертью всецело, до Ноева Потопа.
А Слива, допустившая к коленям своим Обречённость Богов, дрожала безудержным смехом Дерева Судеб, могучего-ко слабостям… И Бабушка, слившаяся с ним в Изначальное Одно. Она ловко подбрасывала ценнейшие крохи к подножию своего Прозрачного Бога: "…Гнили… Больше гнили…"
И чем ненасытнее пили смерть Небеса, тем обильнее оседала Незримая Гниль на земное донорское племя, обрекая его на всецветение и новую жизнь, буйную до неприличия. Наверное, именно так по-настоящему хила Бабушка-Слива… Полнокровно… Щедро рассеивала Красное Зерно одухотворения, умирая и вновь возрождаясь на зависть Бессмертным Богам. Потом Небесные нити лопались, Слива в муках исторгала Бабушку, отделяя от ствола её сущность, вытягивая вены по самые корни… Двэньг-двэньг…
Отделившись от Материнского Дерева, Бабушка неспешно, как ни в чём не бывало, одевалась в белую кипельную сорочку. А разорванные остатки студенистых Начал оседали мишурой в промежности удушливо-ветвистого хитросплетения. И тогда слышалось лиственное эхо, шелестящее тысячью оттенков… Голоса… голоса… голоса…
Воспалённость моя клеила в мозгу переводные картинки, — с «небесного» на «нашенский». Вот так, обернём орешек, сюда ниточку обрыва, — блести-сияй, близкий бог! Повод? Да в Праздничности, в ней, нетопырь цивилизованный. Поют, значит, к смерти торжество такое. Двэньг-двэньг… Алтайские трели, Соколиные ангелы-остроклювы. Веришь-не веришь. Вепревы лежбища. Улыбающиеся шапки меховые. Узкие боги проникают в щели, а горы поосели с прищурами в землю.
Там, в чернозёмной пригоршне, схоронено мясо, большущий оторопелый кусок, припасённый к смерти. Моток придорожности в тысячу километров, как на ладони. Морозное нутрище тонкостенной гнили. Улыбающиеся шапки едят смерть. Двэньг-двэньг…
И мы, безбожные, спешим, спешиваемся с железных коней, стремглавых, и сгладываем свой затрапезный мир — яблоки, гамбургеры, бюргерскую снедь вприкуску… с ликами Его. И всё это моторно парится-варится, да разлагается брюхато телами пустотными.
И я ем — горчайший, на прозябание невидимых мною в упор богов — Дырочных до всепоглощения. Узких проникающих, Слизистых, да прочую тьма-тьмущую дымчато-трубчатых. Если только не держать в уме лики Его, как "дважды два четыре", как собственный гипоталамусный зародыш. Если только…
На другой день те самые сливовые плоды, подёрнутые нездоровостью лилового румянца, похабно брызнули в лицо тёмной и сладкой внутренностью откровений. Поковыряв палкой у корней, я вдруг обнаружил Волькин картуз. Сел на влажную землю и всё теребил его: "Что означают эти неведомые знаки?" А почва меж тем всё ластилась ко мне, парно лобызая гениталии да усмехаясь: "Дитя неискушённое…"
"У-ууу…"
Вскоре я уехал. К этому времени мои родители сообщили, что ни Вольдемар, ни Лёнчик домой не прибыли. А ещё через месяц Волькино обезображенное рыбами тело выловили где-то в устье Иртыша, далеко от тех краёв, где Бабушка окормляла смертною Надеждой своих Прозрачных Владык.
Никаких следов Лёньки не нашли. До сих пор он считается пропавшим без вести. Но я-то догадываюсь, где мог бы он выть теперь Лунную-волчью…
И как Волька оказался на дне реки, будучи заживо погребённым лоном сливовым, веками совокупив с собою жертв от Богов ненасытных бессаванных… Может, Бабушке помогли её Предки — «Вода» и «СМЕРТЬ»? Да скребущие когтем воздуха подземные барсы. А-аа. Пусть потрошат души снежные, незапятнанные.
Прощаясь с Бабушкой, я целовал ей руки. И спустя годы не винил ни в чём, да никому и не вымолвил ни словечка. Какое Небесное Бремя на плечи старческие — вращать Круг Великой Естественности. Без привязанностей и без Конца… Цзы Жань…
Я даже написал стих, но так и не осмелился посвятить его Ба… Ей одной. Да и какая разница? — звали её Мирабелью, Эмилией, Янарчи… Говорят, только Лунные Феи могут нашептать человеку его настоящее волшебное Имя.
И всё это — Благодать.
— Сосед наш в 57-м году, — начала шестидесятилетняя Катя, — уехал на целину и прижил там ребёнка. Прожил с той женщиной полтора года и затосковал по дому, да так, что стало невмоготу больше вдали от Москвы и близких. Обещал той женщине сперва устроиться в родном городе работать, а потом пригласить к себе жить с ребёнком — и уехал. Да в Москве встретил другую, с квартирой, и вскоре женился. А через полгода приезжает его целинная жена без всякого приглашения. Но с известием о смерти их девочки. Погоревали они все вместе. Поохали. Новую жену молодую заставили кое о чём призадуматься, и не стала она торопиться гнать из дому непрошеную гостью, а через несколько дней на цементном заводе, куда сосед мой устроился по приезде, во время смены его в «барабан» затянуло. 40 минут его мололо! Он кричал, а все стояли как околдованные. Кто-то из рабочих попытался отключить мотор. Да тот не отключается, что-то в моторе испортилось, да так, что остановить никто не может. Только через 40 минут приехал мастер с другого завода и остановил. Свой-то мастер несколько дней назад в отпуск уехал. Раздробило соседа так, что хоронить пришлось в наглухо закрытом гробу. На похоронах молодая жена плакала безутешно, а целинная женщина без слёз рядом стояла. А когда после поминок все гости и друзья по домам разошлись, то и эта вдова тоже чемодан собрала и уезжать приготовилась. А уходя сказала, что она его фотографию к их девочке в гроб положила с молитвой, чтобы их дочка его с собой увела. Говорят, всегда бывает страшная смерть, если фотокарточку положить в гроб к уже усопшему человеку с определённой молитвой. Конечно, вы можете спросить, что же за молитва должна быть, чтобы ТАКОМУ с человеком произойти!.. — Тут некогда яркие голубые глаза Кати даже сделались белыми на секунду, а голос дрогнул от негодования… — Этого я не знаю, — продолжала она, — знаю только, что и целинная женщина от своих молитв счастливее не стала.
— У Зайца всё, конечно, кончилось истерикой. Всё ведь делает безрассудно, хотя, разумеется, из самых лучших побуждений. Но нельзя же вешать на себя и своих близких задачи непосильные! Вот и вы всегда помните: вера — это прежде всего рассудительность. Есть силы — копай глубоко, возводи фундамент. Нет сил — яички расписывай, букеты собирай. Поливай морковку на огороде. Захочет Господь — даст силы и на большее.
Мало того что у Зайки мать умерла. И ребёнка не с кем оставить, но явился теперь этот замечательный отец Дмитрий, у которого всегда для всех жаждущих Слова Божьего двери открыты и стол накрыт, и обхождение деликатное. А если кто издалека приехал — то ему и крыша над головой, и постель постелена. Но ведь всё это чьи-то руки должны делать! Тут Зоенька, конечно, всегда на своём месте! У неё всегда тысячи дел — стирать, варить, гладить, потчевать, чем бог послал… но ведь у неё дочка всё время болеет. Ей врачи требуются и мало ли чего ещё. А Зоя ни одному человеку «нет» сказать не умеет — вот и устает до истерики, а когда это с ней начинается, то я от неё одни жалобы слышу да слёзы, а там у Дмитрия или у себя дома — ей всем улыбаться надо и помогать. О. Дмитрий — не только духом, но и физически крепкий батя, огонь, воду и медные трубы прошедший. А уж если ты курицына дочь и все твои труды истериками да слезами кончаются, то смири себя, не хватайся за тысячи дел… А тут такое два года назад отмочила, что мы не знали, что с этим её очередным протеже делать и куда от него деваться. Тогда Зоя к родным в Казань на недельку отдохнуть поехала. А оттуда привозит нам в Москву подарок — молодого человека лет двадцати восьми — татарина Рустама. Оказывается, там в Казани она расписала ему московских христиан и христианство в самых хохломских тонах и привезла в Москву принимать православие к о. Дмитрию. Рустама окрестили. Москвичи — народ хлебосольный. Сегодня Рустам у одних обедает, завтра — у других ночует, а больше всего и чаще всего — у о. Дмитрия в храме: проповеди слушает, книжки религиозные читает, а работать пока нигде не работает, так как прописки нет. Пока у Дмитрия в храме Зойке на кухне помогает, и домой в Казань ему после Москвы уже неохота, а вот сопровождать Зайца в гости ко всем нам охота. И все его как своего везде принимают. Вот он и решил, что христианство — это сплошной праздник, и когда кто-то намекнул ему, что возиться с ним — радость не очень большая, он твёрдо сказал, что из Москвы не собирается и добьётся здесь и работы, и прописки, и при этом назанимал у всех нас, Зайкиных друзей, кучу денег. А вот отдавать их было действительно не из чего. Тут все как-то незаметно и постепенно отказали ему в содержании. Перестали его принимать у себя, наговорили ему массу неприятных вещей. Так что в один прекрасный день оказался он на вокзале и слонялся какое-то время по разным московским вокзалам, подрабатывая то грузчиком, то дворником, то носильщиком, а потом однажды пришёл ко мне. Мы долго с ним проговорили в тот день. Он умолял не обижаться на него. Попросил у меня денег на дорогу в Казань, обещав обязательно выслать по приезде. Я, конечно, не поверила, но заняла на следующий день для него эти деньги. Он пришёл за ними, благодарил за всё, поцеловал мне руку и исчез. Через несколько дней он появился снова, но весь грязный и оборванный и сказал, что передумал и остаётся в Москве.