За букет душистых роз, помнила Ася, нищий отдал три реала. И красавице поднёс, что его поцеловала. «Светочка, только черненькая», уехала домой ночевать. Дома она вдоволь напилась горячего чая и заснула неровным сном, чтобы в нём хотя бы на ночь отвлечься от мыслей о том, что вот—вот должно было произойти. «Мама вернулась!!!», громко кричала Светка, когда Юля, усталая, приходила домой с работы. Мама вернулась, подумала Юля и в последний тяжело вздохнула. Вернулась мама. Лица смешались, рыжие Светкины кудри переплелись с медными волнами Дины, мелькнул и пропал внимательный Лёва, нахмурился Марк, взахлёб над ухом заплакала Асенька — или это маленькая Светка? — и тихо—тихо, над всеми, ни на кого не глядя и в то же время глядя на всех, возникла Рахиль.
Мама вернулась, не надо плакать, сказала она, обнимая за плечи лежащую Юлю и стоящую Светку. Юля обрадовалась, что их опять теперь трое, в последний раз подумала про оставшихся вдвоём Асю с Диной и, внезапно успокоившись чем—то, наконец оставила без себя всё то, чему она больше совсем не принадлежала.
А через год после Юлиной смерти у Аси родится дочка. И Ася назовёт её ивритским именем Зоар — Свет.
СТРАДАЙ, ДУША МОЯ, СТРАДАЙ
Долгий вечер дороги домой начался странно. Под проливным дождём я стояла на тремпиаде… Нет, не так. Я стояла на развилке, где ловятся попутки в наше поселение, под проливным дождём… Нет, опять не так. Стоя на тремпиаде под проливным дождём где ловятся попутки в наше поселение… Фу. Проливной дождь и я стояли на тремпиаде? Тремпиада стояла между мной и проливным дождём? Мы с тремпиадой переживали дождь? О. Да.
Мы с тремпиадой переживали дождь. Тремпиада — это такая бетонная коробочка типа российских автобусных остановок, вот она и была моей соседкой в переживании дождя. Дождь был сильный и радостный, он весело лупил по моей капюшонной голове, по бетонным стенкам коробочки тремпиады и по черному мокрому асфальту вокруг. Этот черный блестящий асфальт был везде: под ногами, над головой (только истыканный звёздочками, а так — такой же), по бокам в виде мокрых же стенок моего капюшона. Дождь был явным оптимистом, но мы с тремпиадой правда очень переживали — нам было темно, холодно и неуютно. Переживали мы каждая по—своему: я натянула капюшон чуть ли не на нос и съежилась в позу «эмбрион на ножке», а тремпиада размокла и потекла. По её серым стенкам капало, а с того, что раньше было потолком, просто лило. Я поёжилась и вышла на открытый воздух. Предательница, простуженно сказала тремпиада. Сама такая, сказала я. Ты бетонная, а я живая, мне дышать надо, я не умею под водой. На открытом воздухе хоть весело — вон, смотри, человек идёт.
Человек действительно шёл. Человек оказался молодым, причём весьма — с виду лет восемнадцати, тоже мокрый и тоже радостный, как дождь. Человека просто распирало от всего сразу: от свежего и сильного дождя, от радости жизни как таковой, к тому же — от присутствия живой души на тремпиаде. Человек восторженно изучил пушистыми от мокрых ресниц глазами мою размокшую персону и радостно, с полоборота, начал ко мне клеиться. Боюсь, что в темноте и мелькании дождя он просто не разглядел, что имеет дело не с миниатюрной ровесницей (я была ему, кажется, где—то до подмышек), а с — ну, пусть не солидной и не очень уж взрослой, но дамой. Дамой, дамой, дамой, я сказала!
В иврите не существует обращения на «вы» — это придаёт эдакую нагловатую фамильярность любому диалогу — и не всегда понятно, идёт она от стиля языка или от сути разговора. А откуда ты едешь? а ты в какой школе учишься? а тебе не холодно? а ты часто так поздно? а ты не боишься одна? а где ты живёшь? — спрашивал меня молодой до неприличия человек, и подмигивал. Как, там же, где и я, в том же поселении, и я ДО СИХ ПОР тебя не знаю? Как я мог тебя не знать, я всех у нас знаю, я бы обязательно тебя запомнил, если бы хоть раз увидел, ты, наверное, недавно у нас живёшь?
Ох уж эти дети поселенцев, уроженцы Иудейских гор, всю территорию вокруг считающие лично своей и всех людей — соседями, ох уж эти местные наши дети, поселению двадцать лет, и самым старшим из его уроженцев — девятнадцать, эти всеобщие любимцы, вечно улыбающиеся, ходящие из одного дома в другой дом, как в детстве — с одних колен на другие колени, знающие всех и вся, прижимающиеся к чужим как к своим, ибо свои — все… Как мне объяснить тебе, весёлый мальчик, что для меня нормально — жить в одном месте семь лет и до сих пор не знать всех соседей в округе пяти километров, что я уже очень давно не учусь в школе, что я — такая вся из себя взрослая и солидная, что я тебе если не в матери, то уж по крайней мере в тёти…
Ничего этого я объяснять не стала. Проливной дождь уютно заглушал все мои ответы, впрочем, они никому не были нужны. У мальчика оказался — о чудо! — зонт, и вот уже мы стояли под ним, как два гнома под грибом, и он учил меня распознавать приближающиеся автомобили: «вот видишь, та машина — арабская, у неё одна фара горит тускло, и эта — тоже арабская, у неё мотор шумит очень с натугой, ты понимаешь, о чем я? у наших моторы так не шумят, никогда не садись в машину с таким мотором, даже если она случайно и не арабская, все равно ей до поселения не доехать, встанет где—нибудь по дороге, у нас же горы, никогда не садись в такую, ты поняла?» Я кивала. Поток вопросов и сведений не иссякал, глаза глядели на меня всё так же восторженно, юноша явно радовался случаю покрасоваться перед понравившейся старшеклассницей. В какой—то момент подъехала неарабская машина, в ней обнаружились четверо бородатых религиозных людей, все — довольно объёмные и все, как один — друзья моего нового приятеля. Он тут же полез к ним здороваться и весело целовался по всеми ними по скоростному методу, потом по тому же скоростному методу впихнул меня пятой в их машину, махнул нам всем рукой, давая, видимо, «добро» на выезд, и скрылся под дождём. Последними его ко мне обращёнными словами были «еще встретимся, не пропадай!!». Я искренне понадеялась, что «еще» мы если и встретимся, то снова в темноте. Нет, я не считаю себя старой грымзой, но то, что мне не восемнадцать лет, все—таки некоторым образом очевидно. Пока—пока, благодарно махнула я рукой и втянула живот: в машине было тесно.
На заднем сидении рядом со мной разместились двое дородных бородатых товарищей, оба, слава Богу, сухие, и оба стоически согласившиеся потеснить свои бока ради явочным порядком доставшейся им дамы. Первый из них, при ближайшем рассмотрении, оказался моим хорошим знакомым Лёней, а второй — одним из наших местных канторов, то есть певцов в синагоге. Кантор был спокоен и расслаблен, что выражалось у него в готовности громко петь. Я так понимаю, что он относится к категории людей, которые поют, как дышат: всегда. Водитель и прочие товарищи не только не возражали, но, напротив, всячески певца подбадривали. Пел кантор так называемые напевы — берутся три—четыре строчки текста, кладутся на протяжную молитвенную мелодию и склоняются туда—сюда с вариациями, втягивая и поющего, и слушателей почти в транс. Напевы есть разные, и более мелодичные на мой все—таки в России выросший слух, и менее. На этот раз мне повезло.
Кантор в машине пел что—то незнакомое, почти печальное, но с нотой надежды. Страдай, душа моя, страдай, пел он, страдай, ты далеко от дома, но ты найдёшь дорогу к небесам. Страдай, душа моя, страдай, и получишь ты сполна за работу свою. Страдай, душа моя, страдай.
Косые струи дождя били в неплотно закрытое окно и обдавали меня щекотными брызгами. Сидящий вплотную ко мне общительный Лёня (мы с ним были сплетены в классическую позу «как честный человек, я должен был жениться») начал наговаривать на моё тесно прижатое к нему ухо что—то из своей жизни, интересное, но бессвязное. Шум дождя с одной стороны и бесконечный напев с другой почти перекрывали его речи, поэтому смысл в них вел себя подобно огоньку—обманке на болоте: то вспыхнет, то исчезнет. Страдай, душа моя, страдай, пел кантор, а я слушала Лёню, как иногда слушают музыку, не пытаясь поймать общий смысл, а наслаждаясь отдельными мелодическими ходами.
— и стал мой дядя болеть после этого взрыва, а больничный ему не дали, чтобы не было нигде записано, что была такая травма на заводе, он просто получал зарплату и лежал дома, у него начались дикие боли, он даже разговаривать перестал…
… страдай, душа моя, страдай… страдай далеко от дома, но ты найдёшь дорогу к небесам… дорогу найдёшь и получишь сполна…
— и тогда мой дядя попросил своего знакомого, который служил во время войны с этим генералом, обратиться к генералу и попросить его лично. А генерал, это знакомый еще с войны помнил, любит бренди. Представляешь себе — в Москве, в то время — бренди! Где, откуда? Но дядя подключил свою родственницу, она работала заместителем директора какого—то ресторана, она бы и директором работала, но не была членом партии, поэтому — замдиректора только, она и в Израиль уезжала с этой должности…