Я... это, Сеня... водяры притащил... Лежи, лежи, я к медсестре за стаканами сбегаю... Постой, да вот, в тумбочке у тебя одноразовые стаканчики есть. Ничего, водка дезинфицирует... Н у, за твое выздоровление!
...Потом, когда я на иврите стал боле-мене лепетать, меня бросили на местные, что называется, кадры. В общем, как любят говорить в таких случаях евреи – со мной считались.
Вот у меня Моти был, Сеня! Инвалид Армии Обороны Израиля. Пенсию получал агромадную. Ни в чем не нуждался, но, главное, настоящий мужик. Представь себе – хилый старик, согнутый в дугу артритом. Из-за горба мог только в землю смотреть. Но – отчаянный водила! Пятьдесят лет за рулем. Ему в машину армейские умники такое ортопедическое кресло соорудили. Он как-то так ловко укладывал в него свой горб и за рулем сидел – как огурчик, смотрел прямо. Весь день по городу носился, и главное – все сам! Он, знаешь, в четырнадцать лет террористом был, в подпольной организации «Лехи». У его отца ювелирная лавка была, через нее-то наши ребята связь осуществляли. А он связной... Да, Моти, Моти... никаких хлопот с ним не знал. Я ему больше для компании нужен был, ей-богу. Например, он по концертам меня таскал. Такой меломан, что ты! И главное – русскую музыку обожал. Его родители в начале века сюда из России приехали, и он давно уже по-русски забыл. Понимал, правда, кое-что, сам не говорил. Но музыку, особенно русские романсы, без слез – не мог. Помню, потащил он меня на концерт в «Вицо». Там девочка, меццо-сопрано, исполняла знаменитую «Калитку». Сама тщедушная, бровки домиком, смотреть не на что, а голосина – густой, волнистый, так и вытягивает душу. Ты хоть помнишь этот романс, Сеня? «А-а-т-ва-а-ри по-тихо-оньку кали-и-тку...». Смотрю, а у моего террориста слеза под носом висит. «Кружева, – поет, – с милых уст отведу...» Что может быть на свете лучше русского романса, Сеня? А вот тюрьмы, я слышал, здесь получше. Даже радио, говорят, есть... Вот и буду слушать по радио русские романсы...
Другой еще старик у меня был, Марком звали. Я его называл Марко Поло, потому что он из дому сбегал. И вот что любопытно: прекрасно готовил, стол сам сервировал – обалдеешь. Бывало, приду к нему утром, а у него уже к завтраку на две персоны накрыто, да как: тарелочки одна на другой, салфеточки льняные, ножик к вилочке, ложка к ножику... А вот имя свое забывал... Как сбежит – ищи-свищи, находили его и в Хайфе, и в Актах. От нацистов убегал, он ведь всю войну в Берген-Бельзене у газовых печей грелся. Выжил, потому что за поляка себя выдавал.
Я с ним должен был с утра до часу сидеть, а в три приходила племянница. На эти два часа у нас с ней уговор был: я его запирал в квартире и ключ в почтовый ящик бросал. Однажды он таки уговорил меня не запирать его. Толково так, убедительно объяснял. Я и думаю: действительно, что ж я такого разумного человека, как зверя в клетке, держу!.. Ты уже понял, Сеня, что он смылся, как только я за угол дома завернул?..
Нашли его дня через два – вон где! – в Кацрине, на Голанах.
Так что с работы меня выгнали. Но нет худа без добра. Я за эти два месяца тьму картинок написал: пейзажей, этюдов. В религиозном районе Меа Шеарим, в Иерусалиме, там очень живописно... Приезжал с утра на автобусе, расставлял этюдник... Вот их ругают все, ультраортодоксов. Да, там забавные такие людишки шастают: мужики в лапсердаках и с пейсами, бабы в париках и чулках, в самую жарынь... Но, знаешь, Сеня, очень доброжелательно там ко мне относились. Подходили, заглядывали в этюдник, языками цокали... Однажды стою я так, пишу пейзаж. Подходит ко мне пацан лет десяти, с пейсами, в черной ермолке, все как положено. Спрашивает:
– Ты что рисуешь?
– Да вон, видишь, – говорю, – дом тот, и дерево, и синагогу...
– А сколько будет стоить эта твоя картина?
– Ну... если хорошо выйдет, много будет стоить, если плохо получится – то нисколько.
Проходит час, полтора... стою, работаю. Вдруг случайно обернулся, – а пацан так и сидит за моей спиной, на спиленном бревне. Я удивился:
– Ты чего сидишь? Он отвечает:
– Жду. Если картина твоя плохо выйдет, ты мне ее отдашь...
Дай-ка я тебе чуток налью... Да почему – нет-то, почему – нет? Больничными порядками это не запрещено, да? Ну вот, на донышко плесну... Погоди, вот я тебе поближе поставлю... тебе ж не с руки, загипсованному... Будь здоров, Сеня!
А потом я устроился в еще одну фирму по уходу за стариками. Ее один наш держал. Страшная сволочь. Настоящий кровопийца. Я его звал Петр Кишиневович. Он, вообще-то, был крупный специалист по замораживанию овечьей спермы... Чего ты ржешь, Сеня? Между прочим, довольно редкая специальность. Потом он эмигрировал в Новую Зеландию и, по слухам, чудовищно там разбогател, хотя, надо отдать ему справедливость, и тут не голодал. Нет.
Одна особенность у него была – ненавидел и презирал все человечество. Буквально.
Бывало, у него не отпросишься, если, скажем, спину прихватило. Он любил говорить: болезней бывает только две – беременность и похмелье. Все остальное – просто нежелание работать.
Но вот что в нем было – потрясающий нюх на опасность. На всякую опасность: как на налоговую инспекцию, так и просто на мордобой. Помню, когда он мне как-то особенно нахамил, я сгреб его за шкирку, Петра Кишиневовича, и спрашиваю: «Ну? Яйца тебе оторвать или башку отвинтить?» Я ж, Сеня, человек неуправляемый, особенно когда выпью. Он побагровел и вежливо так отвечает: «Прошу прощения, вы меня не так поняли. Мне яйца дороги как память».
Подлый был человек, но простодушный. Сочетал в себе простоту обозной шлюхи со сметкой полкового интенданта. Говорил: «В ваших интересах, господа мойщики трупов, чтоб старики не сразу дохли». Вот скажи мне, Сеня, зачем открывать фирму по уходу за стариками, если ты их так ненавидишь?
А я, знаешь, к старичью отношусь нежно. Все мы там, бог даст, будем. Помню, месяца через два после приезда нашу группу с курсов иврита повезли на дешевую экскурсию в Эйлат. Ну, дешевая она и есть дешевая. Вместо отеля какой-то кемпинг, автобус допотопный с испорченным кондиционером. Но ведь море-то, Сеня, не дешевеет. Горы-то уценке не подлежат, правильно я говорю? А как спустились мы в этот огромный подводный аквариум, прямо на дно моря... тут все обалдели, замерли, оцепенели. Вот стоишь ты как бы на самом дне, а вокруг медузы парят, водоросли колышутся, стайки золотистых рыбок шныряют... Вдруг из синих глубин выплывает на тебя красная, в черную крапину, рыбина и ворочает плавником, и таращится, и сквозь высоченные водоросли туда-сюда сигает... Там еще такая рыбка была, не очень заметная, но как-то чудно в каталоге называлась, я прочел и опознал ее: «Большеглазый император, семейство морских карасей». Такое нежное и беззащитное имя...
И был в нашей группе один симпатичный старичок. Он совсем ошалел в этом аквариуме. Стоит посреди зала, на палочку опирается, лысой головой ворочает и вдруг как выдохнет: «Жить хочется!» А сам в этих очках-линзах как раз и похож на ту рыбу, «Большеглазый император, семейство морских карасей»...
Нет, себе я больше не налью. Я, Сеня, когда выпью, неаккуратным становлюсь, тяжелым человеком. Не надо. К тому же я под судом, тоже учитывай...
У нас, знаешь, в подмосковной деревне, куда меня в детстве на лето вывозили, был один мужик, алкоголик и драчун. Звали его Николаша-Нидвораша. Если напивался – любой разговор, любой самый мирный вопрос кончал мордобоем.
И односельчане его перестали на праздники приглашать, а если сам являлся – то не заговаривали с ним, даже в сторону его не смотрели, и гостей предупреждали, чтоб – ни слова!..
Однажды пришел Николаша-Нидвораша на соседскую свадьбу. Сидел, сидел, угрюмо молчал, потом тяжело вздохнул. «Ну, – говорит, – сиди не сиди, а начинать надо!» И с этими словами перевернул стол со всею выпивкой и закуской.
Вот и я – влипаю в такие ситуации, аж самому тошно. Взять недавно. У нас в подъезде одна семья живет. Они, знаешь, негры. Не наши эфиопские евреи, а самые настоящие негры. То ли иностранные рабочие, то ли посольская обслуга... У них двое чудесных ребятишек, девочка лет семи и мальчик, подросток, лет двенадцати. Во дворе с ними никто не играет, дети их дразнят. Ну, дети ведь жестокий народишко. Неблагополучная семья... Мать у них почему-то дважды пыталась покончить с собой.
Возвращаюсь на днях после работы, поднимаюсь по лестнице, вижу мальчика. Стоит, плачет. А я ж по-английски ни тпру ни ну, иногда разговорник листал.
Так что, я его полуанглийским, полужестовым способом спрашиваю – что стряслось, мол? Пацан что-то лепечет и показывает ожоги на руках: мать, выясняется, пыталась себя сжечь, а он ее погасил, вызвал «амбуланс»... Расстроился я, Сеня, ужасно. Обнял его, прижал к себе и чувствую – надо сказать парню что-то простое, ясное, мужское. «Ты, – говорю, – должен стать сильным!»
Парнишка отпрянул, вытаращил на меня глазенки и с таким отчаянием головой закивал: «Йес! Йес!» – и бросился от меня вниз по лестнице.