Ознакомительная версия.
– О Боже… Нет, это уже слишком… это переносит меня во времена, когда… ох, я никогда не забуду…
Джимми со всей серьезностью взялся за дело, хлопая сестру по спине, что, казалось, помогало ей, но сбило её покрывало набок.
Все мы были полны решимости докопаться до сути. Сестра Евангелина никогда прежде не хохотала так в стенах монастыря, и это явно было как-то связано с молодыми людьми в спальнях медсестёр.
– Что случилось? Расскажите нам.
– Давайте же, будьте человеком!
Сестра Джулианна остановилась с сервировочной ложкой в руке.
– Ох, да ладно вам, сестра. Вы не можете оставить нас в неведении. Что это за история? Джимми, налейте ей ещё вина.
Но сестра Евангелина не могла или не хотела рассказывать. Она высморкалась и вытерла глаза. Брызнула слюной, булькнула, закашлялась, но больше ничего не сказала лишь озорно всем ухмыльнулась. Ухмылка сестры Евангелины сама по себе была неслыханной, а уж озорная и подавно!
Сестра Моника Джоан смотрела на это маленькое представление, прикрыв глаза, на её губах играла лёгкая улыбка. Я ломала голову, о чём же она думает. Конечно, сестра Евангелина выглядела неопрятно со съехавшим покрывалом, ярко-красным лицом и влагой, сочащейся изо всех отверстий. Я боялась леденящего комментария от сестры Моники Джоан, как, думаю, боялась и сама сестра Евангелина, с опаской поглядывая на своего извечного мучителя. Но мы обе ошибались.
Сестра Моника Джоан подождала, пока смех поутихнет, и, безошибочным чутьём актрисы выбрав наилучший момент, медленно и драматично произнесла:
– О, часы буду помнить, что мы провели, пусть годы пройдут – покаянья не жди.
Выдержав эффектную паузу, она наклонилась через стол к сестре Евангелине и, подмигнув, доверительно проговорила слышным всем театральным шёпотом:
– Ни слова, моя дорогая, больше ни слова. Любопытные варва́ры. Всё балаболят и гомонят. Всё тараторят и галдят. Не кормите их праздное любопытство, моя дорогая, это только обесценит ваши воспоминания.
Она посмотрела сестре Евангелине прямо в глаза и подмигнула снова, с теплотой и пониманием.
Возможно ли это? Может, показалось? Игра света и тени? Или сестра Евангелина и вправду подмигнула в ответ?
Сестра Евангелина так никогда и не рассказала, над чем смеялась. Полагаю, она сошла в могилу, схоронив эту историю глубоко в своём сердце.
Десерты были вершиной мастерства миссис Би. Сестра Моника Джоан съела две порции мороженого с шоколадно-сливочным соусом и яблочным пирогом. Она была в превосходной форме.
– Помню, как молодого человека заперли в шкафу в больнице королевы Шарлотты, – сказала она. – Он просидел там три часа. Всё бы обошлось, и никто бы не узнал, но этот простофиля позаимствовал у своего отца коня и привязал его к ограде больницы. Вы можете спрятать юношу в шкаф или под кровать – но как, скажите на милость, спрятать лошадь?
У меня перехватило дыхание, когда я поняла, что эти её воспоминания относятся к 1890-м годам!
Чем же всё закончилось? Увы, она не помнила.
– Помню только лошадь, привязанную к ограде.
Какая жалость! Жизнь так быстротечна, а прошлое так богато. Мне хотелось услышать больше. Её разум в тот момент совершенно прояснился, и, зная, как быстро он может снова затуманиться, я спросила, не находила ли она дисциплину и мелкие ограничения медсестринства невыносимыми.
– Нисколько. После ограничений и строгости жизни в семье медсестринство казалось сплошной свободой и приключением. У нас не было тех прав, какими вы, молодые, обладаете сегодня. И это касалось всех нас. Помню кузена Барни. У его матери, моей тёти, была горничная, француженка. Однажды – в середине дня, мои дорогие, – она, моя тётя, вышла на террасу и обнаружила сидящую на стуле горничную и Барни, стоящего на коленях и надевающего ей на ногу ботинок. Ботинок.
Она замолчала и оглядела всех.
– Не нижнюю юбку или что-нибудь такое. Всего лишь ботинок. Но тётушка завизжала и упала в обморок. Горничную тут же уволили, а семья была столь возмущена, что Барни вручили десять фунтов и билет до Канады в один конец. Больше его не видели и ничего о нём не слышали.
Майк предположил, что отправка в Канаду была, возможно, лучшим, что могло с ним произойти. Сестра Моника Джоан надолго задумалась, прежде чем ответить.
– Хотелось бы в это верить. Но с той же долей вероятности бедный Барни мог умереть от голода или болезней в суровую канадскую зиму.
Это мысль отрезвляла.
Я попросила рассказать ещё какие-нибудь истории. Она снисходительно мне улыбнулась:
– Я здесь не для того, чтобы вас развлекать, мои дорогие. Я здесь по милости Божьей. Вот уже девяносто лет. Слишком долго… слишком долго.
Сестра Моника Джоан молчала с минуту, и никто не решался заговорить. Она столько видела, столько сделала за свою жизнь: боролась за независимость в юности; вступила в монашеский орден в зрелости; занималась медсестринским делом и акушерством в лондонских доках во время войны, когда ей было почти восемьдесят. Кто мог сравниться с ней по опыту?
Со слегка удивлённым, слегка насмешливым выражением ясных глаз она посмотрела на нас – таких молодых, таких легкомысленных, несерьёзных. Её локоть покоился на столе, тонкие пальцы подпирали подбородок. Мы сидели как заколдованные.
– Вы все так молоды, – задумчиво проговорила она. – Молодость – это первый прекрасный цветок весны.
Подняв голову, она простёрла к нам свои выразительные руки. Лицо её сияло, глаза сверкали, голос звучал радостно и торжественно:
– А посему… Пойте, милые, пойте, пока лепестки не увяли, питая цветы другой весны.
Кончита Уоррен ждала двадцать пятого ребёнка. За последний год я видела их семью довольно часто, потому что старшая дочь Уорренов, двадцатидвухлетняя Лиз, оказалась портнихой моей мечты. Она шила одежду с тех пор, как у нее появилась первая кукла. Ей всегда хотелось заниматься только этим, рассказывала она мне. Оставив школу в возрасте четырнадцати лет, Лиз сразу пошла подмастерьем в ателье высококлассных портних, с которыми работала до сих пор. Обычно она не принимала частных клиентов на дому: бардак там стоял такой, что просить дам прийти туда на примерку девушка не могла. Однако, так как я уже привыкла к их дому, нас с ней это не беспокоило. Лиз была мастером своего дела и на протяжение многих лет с удовольствием шила для меня одежду.
Я всегда была модницей и отдавала составлению гардероба много сил и времени. Вся моя одежда шилась специально для меня, и от готовых магазинных вещичек я воротила нос. Сегодня это может показаться необычным и жутко дорогим, но в 1950-х дела обстояли по-другому. На самом деле, выходило даже дешевле. Одежду действительно хорошего качества можно было пошить за мизерную долю того, сколько бы она стоила в магазинах. Отличный материал удавалось найти на уличных рынках и купить за бесценок. Обычно я сама рисовала эскизы или адаптировала фасоны. Когда я жила в Париже, мне хотелось присутствовать на показах великих французских кутюрье – Диора, Шанель, Скиапарелли. Открытие сезона было, конечно, забронировано для прессы и богачей, но через две-три недели, когда ажиотаж спадал, показы продолжались едва ли не дважды в неделю, и их мог посетить любой желающий. Я их обожала и тщательно делала заметки и зарисовывала то, что было бы мне к лицу, чтобы затем заказать себе такие же наряды.
Единственная проблема заключалась в том, чтобы найти достаточно опытную портниху, способную самостоятельно построить выкройку. Лиз была совершенством. Она не только придумывала собственные выкройки, но и обладала настоящим чувством стиля и часто предлагала или адаптировала модели, чтобы те соответствовали ткани и крою. Мы были примерно одного возраста, и союз получился действительно плодотворным.
В один из моих визитов Лиз, криво улыбнувшись, сообщила мне, что мама снова «ждёт». Вместе мы поразмышляли, сколько ещё у Кончиты будет детей. Её точный возраст был неизвестен, но, вероятно, где-то около сорока двух, так что она могла родить ещё шестерых – восьмерых детей. Учитывая её предыдущие достижения, мы обе ставили на тридцатку в общем зачёте.
Кончита снова записалась на домашние роды с сёстрами Ноннатус-Хауса и попросила о дородовом наблюдении на дому. Так как я принимала предыдущие роды, мне поручили вести и эти. Как и в тот раз, Кончита была в идеальном состоянии. Она вся светилась и до двадцать четвёртой недели не очень-то походила на беременную, хотя сроки в очередной раз были лишь приблизительные. Младшей девочке к тому времени исполнился год. Лен пребывал в радостном волнении и предвкушении, как если бы речь шла о рождении второго или третьего ребёнка.
Стояла зима, очень холодная и с постоянной гололедицей. Тяжёлые снеговые тучи нависали над городом, улавливая дымовые газы ото всего сжигаемого угля, паровозов и паровых двигателей, обильный дым с океанских судов, но прежде всего с фабрик, работавших в основном на угле. Образовался густой лондонский смог. Сегодня никто и понятия не имеет, на что это было похоже. Воздух становился тяжёлым, зловонным, густого желтовато-серого оттенка. На расстоянии ярда было уже ничего не разглядеть, даже в полдень. Движение на дорогах практически останавливалось. Автомобиль мог двигаться, только если впереди него шёл человек, несущий два ярких фонаря: один – чтобы светить перед собой и самому найти дорогу, другой – позади себя, чтобы водитель видел, в каком направлении следовать. Смог был особенностью многих лондонских зим того времени; возникая, он висел над городом до тех пор, пока атмосферное давление не повышалось, позволяя накопившимся выхлопам развеяться.
Ознакомительная версия.