— Такую землю да на свалку… И зачем вы все так перерыли? Надо было выбрать столько, сколько требуется для фундамента… Прекратите, нельзя же так.
Итальянец подошел к машине, вскочил на подножку кабины и стал что-то говорить, сильно жестикулируя. Длинная металлическая рука опустила громадную челюсть на землю, мотор заработал тише, и вскоре крановщик в сопровождении итальянца подошел к отцу.
Этот был француз. Тоже низкорослый, но коренастый здоровяк. На нем была синяя майка, открывавшая широкие плечи с мощными буграми мышц. Руки были по локоть в машинном масле.
— В чем дело? — спросил он.
Отец снова объяснил: он не понимает, что происходит, роют совсем не так, как предусмотрено.
— Я делаю то, что мне было сказано, — ответил крановщик. — Чтобы заложить фундамент, надо вырыть котлован глубиной в полтора метра. Так отмечено в плане.
— Полтора метра? — пролепетал отец. — Но… но эта земля… Я приготовил для нее место там, позади дома.
Мужчины переглянулись, потом крановщик сказал:
— Да разве с самосвалом туда проедешь?
— Я думал… Словом — Да нельзя же так… нельзя…
Отец даже не посмел заикнуться о тачке. Он смотрел на огромную махину, мотор которой хрипло покашливал, отчего подрагивали прикрывавшие его железные листы. Смотрел на самосвал со спаренными колесами, которые были почти с него ростом. Никогда еще он не чувствовал себя таким ничтожным, слабым и жалким, как в эту минуту.
— А мой забор? — пробормотал он.
— Калитку мы положили на дорогу. Если хотите, можем отнести ее к дому.
Отец только вяло махнул рукой. Он был сражен. Он пришел сюда, чтобы прогнать незваных гостей с их машинами, а теперь чувствовал, что его охватила бесконечная слабость. Видя, что старик не уходит и молчит, крановщик снова залез в кабину. Он опустился на свое сиденье, мотор зарычал, из узкой трубы, шедшей вдоль кабины, вырвалось облачко голубоватого дыма, гусеницы заскрежетали, стальная рука поднялась, разверзая челюсть с длинными сверкающими зубьями.
Уже много лет отец каждую весну разрыхлял, эту землю зубьями своей цапки. Зубья машины были из той же стали, они так же поблескивали, но вгрызались они в землю в тысячу раз яростнее. С каким-то злобным остервенением. И от каждой раны, нанесенной земле, отец испытывал такую боль, как будто стальные зубья рвали его собственное тело.
Шофер-итальянец все еще стоял рядом с ним. Они обменялись взглядами, потом отец попросил:
— Если можно, деревья оставьте на дороге. Я их пущу на дрова.
— Пожалуйста, это нетрудно.
Они снова взглянули друг на друга, и отцу показалось, что в черных глазах итальянца промелькнула жалость.
— Так принести сюда калитку? — спросил он.
— Конечно, не оставлять же ее там.
Шофер подозвал товарища, вдвоем они подняли калитку и отнесли ее к сараю. Отец знал, что теперь он не мог бы ее даже приподнять. А между тем он хорошо помнил день, когда навешивал эту калитку. Тогда он еще держал булочную. Они установили калитку вдвоем с подмастерьем как-то вечером. И справились так же легко, как эти двое рабочих.
Когда мужчины прислонили калитку к одному из столбов сарая, отец сказал:
— Выпьете по стаканчику?
Рабочие пошли вслед за ним в дом, старик достал стаканы и литровую бутылку вина.
— Надо бы позвать вашего товарища, — заметил он.
— Нет, — сказал итальянец. — Он не может останавливать машину. За нее платят по часам.
Отец поднял свой стакан.
— За ваше здоровье.
— И за ваше, — ответил итальянец.
Его товарищ тоже поднял стакан и произнес несколько слов, которые отец не понял.
— Он что, не француз?
— Нет. И языка не знает… Это военнопленный. Только он не немец. Кажется, он поляк, его насильно взяли в немецкую армию. Он понимает только одну фразу. — Итальянец повернулся к товарищу и со смехом сказал: — Война капут… Войне конец.
Поляк тоже рассмеялся, поднял руку и повторил:
— Война капут, войне конец.
Война действительно окончилась неделю назад. Восьмого мая была подписана капитуляция Германии. Отец прочел об этом в газетах, которые принес ему Робен. Но для него это событие мало что изменило.
Начиная с 1939 года война дважды проходила через их город. И оба раза она пощадила его дом и сад. Теперь война окончилась, но вместе с ней кончалось и что-то другое. И что-то другое начиналось. Наступило иное время, непонятное отцу. Время, которое даже не принимало его в расчет, его, человека, состарившегося в ожидании чего-то, а чего именно — он и сам не знал.
Мать ушла. Уходит и сад, а он сидит у себя на кухне и пьет вино с итальянцем и другим рабочим, про которого даже неизвестно, откуда он родом. Поистине теперешний мир совсем не похож на прежний.
— Ну, нам пора, — сказал итальянец.
Мужчины допили вино и вышли. Отец проводил их. Кузов самосвала был полон, и человек, не говоривший по-французски, влез в кабину. Мотор заворчал, и грузовик двинулся по улице. Итальянец отошел в сторону, и отец, обернувшись, увидел, что он влезает в кабину другого самосвала, как две капли воды похожего на первый. Старик не заметил прежде этой машины, потому что она стояла чуть дальше, возле здания Педагогического училища. Самосвал с пустым кузовом занял место того, что отъехал, груженный штакетником и прекрасным черноземом, который отец столько лет удобрял навозом и поливал собственным потом. Старик с минуту смотрел, как маневрирует тяжелая машина, потом, вконец обессиленный, поплелся к дому.
Это лето показалось отцу еще более долгим и унылым, чем зима. Он все время сидел дома и выходил только за водой да в сарай, где каждый день по часу или по два пилил и колол дрова. Иногда он доставал из стенных шкафов инструменты и, прежде чем положить обратно, смазывал их. Он хорошо знал, что ему уже никогда больше не понадобятся все эти рубанки, садовые ножницы, резцы и сверла, но по привычке продолжал заботиться о них, как делал это всегда. С каждым инструментом была связана своя история, и старик каждый раз шепотом рассказывал ее себе. И в эти минуты память заселяла его одиночество такими счастливыми лицами.
Он бросил возиться в саду и на огороде, и та часть, которую пока еще пощадили строительные работы, уже начала зеленеть, заполоненная травою, с которой отец боролся столько лет. Поль два или три раза присылал своего рабочего в помощь отцу, но потом тот перестал приходить, а старику уже было все равно. Он даже бросил жаловаться.
Когда он смотрел теперь в окно, бетонные стены, выросшие из земли и протянувшиеся через весь сад, внушали ему только отвращение. И поэтому, когда было не очень жарко, старик уходил из дому и садился у колодца за кустами самшита, которые загораживали от него стройку. Положив обе руки на набалдашник палки, сгорбившись, втянув голову в плечи, полузакрыв глаза и надвинув на лоб козырек каскетки, он проводил так целые часы, и перед ним проходила вся его жизнь. Охотнее всего отец возвращался мыслью к поре своей молодости, он вспоминал имена, лица, места и даты, которые иногда путались у него в голове.
Однажды в августе месяце, под вечер, когда он дремал так, приехала Франсуаза. Отец услышал, как она громко спрашивает, остановившись возле дома:
— Есть тут кто-нибудь?.. Есть тут кто-нибудь?..
Он сразу же узнал ее голос, и сердце у него так сжалось, что он с трудом ответил:
— Я здесь!
Потом встал и пошел по центральной дорожке, превратившейся теперь в узкую тропку, вьющуюся среди травы, откуда выглядывали венчики многолетних цветов. Франсуаза шла ему навстречу. Когда они поравнялись, отец снял каскетку, обнял невестку и пробормотал:
— Господи… Господи…
У него перехватило горло. Он изо всех сил сдерживал слезы. Они пошли к дому, возле которого Франсуаза оставила черную коляску с отброшенным клеенчатым верхом. Крупный младенец с вьющимися светлыми волосами лежал в ней, суча пухлыми голыми ножками и глядя в небо большими синими глазами.
Отец наклонился над ним. Хотел что-то сказать, но из его груди вырвалось рыдание; он заговорил дрожащим голосом, который вдруг перешел в прерывистый всхлип:
— Боже мой… Боже мой… Бедная моя старушка… Если б она была жива…
Франсуаза взяла младенца на руки и поднесла к отцу. Старик чувствовал себя таким неуклюжим. Он отставил палку и протянул дрожащую руку к голой ручонке ребенка.
— Смотрите, как он похож на Жюльена, — сказала Франсуаза.
Отец опять снял каскетку и поцеловал младенца, который шевелил ручонками и смеялся.
Так они простояли несколько минут, не находя слов от смущения. Отец улыбался, но слезы все еще катились по его заросшим седой щетиной щекам. Он вытер их, несколько раз высморкался и пробормотал:
— Войдемте в дом… Чего мы тут стоим?