Не было этого на воле – многие друзья и приятели, даже малознакомые, подтвердили бы, как я был отзывчив на воле. Я пишу это именно для того, чтобы свое изменение подчеркнуть. Я надеюсь (нет, я уверен), что пройдет это у меня, вернется прежнее, а вот что может вернуться к соплякам, которые с этого свою жизнь, по сути, и начали?
Очень рад буду оказаться неправ. Унижения, уготованные здесь для побежденных, – они чувство чести (если раньше оно было, разумеется), чувство собственного достоинства, что было, растаптывают довольно быстро. Возникает отсюда рабская исковерканная нравственность: не западло (замечательно точное выражение) обмануть, подвести, что-то выкрутить в своих целях, исхитриться, унизительно словчить. Это – по отношению ко всем, кто снизу. С товарищами, с равными – западло. Но товарищей нет на зоне. Или почти нет. Есть кенты – равные по иерархии, временно близкие сожители. Сплошь и рядом оказывается, что и с ними такое – не западло. Отсюда, кстати, горькая лагерная поговорка «Сегодня кент, а завтра мент». Вероломен, коварен, всегда готов ко лжи и предательству униженный раб. Ну конечно же, я преувеличиваю, ну конечно, я сгущаю краски, вырисовываю голую и страшную схему – конечно. Только где-то под осень вызвал меня к себе начальник оперативной части – кум по-лагерному, традиционно страшная на зоне личность. Очень это, кстати, симпатичный и очень, по-моему, неглупый молодой старший лейтенант Данченко. Первый наш с ним разговор (я только с месяц тогда еще пробыл на зоне, когда он впервые вызвал меня) вообще был очень странным.
– Слушай, – сказал он приветливо, – таких пассажиров, как ты, у меня еще не было, честно тебе скажу. Я прямо не знаю, что мне с тобой делать: булками тебя кормить или не выпускать из изолятора. Ты сам-то как считаешь?
Я ему ответил довольно бодро, как мне тогда показалось, ибо страшно было очень, его весь лагерь боялся.
– Смотрите сами, гражданин старший лейтенант, – сказал я. – Если специального приказа на меня нету, чтобы в изоляторе держать, присмотритесь сперва. Может быть, и нету у меня ни рогов, ни хвоста, за что ж тогда в изолятор? Глаз у вас тут много, чтобы посмотреть.
– Глаз хватает, – согласился он. – А вообще тебе здесь как живется? Не жалуешься?
– Нет, все в порядке, – честно сказал я.
– Ну, а тебя не удивляет, к примеру, что почти все наши офицеры, как бы это выразиться… – он помялся чуть и усмехнулся очень молодо и симпатично, – скоты в чистом виде?
Я ответно усмехнуться не посмел.
– Если вас это не обидит, в смысле не вас, а вашу честь мундира, то согласен, – ответил я осторожно. – Но меня это ничуть не удивляет.
– Ожидал, что ли? – настаивал он.
– Догадывался, – уклончиво ответил я.
– Ладно, – сказал он. – Иди. И запомни две вещи: болтать будешь что-нибудь лишнее или будешь для зеков писать жалобы на администрацию – сгною. Понял?
– Понял, – ответил я. – Спасибо.
– Не за что, – сказал он мне вслед, сожалея, кажется, что сам сказал лишнее.
Осенью он вызвал меня опять. Только это был другой вызов: будто бы к замполиту меня дернули, а когда пришел к штабу, дневальный меня провел к куму. Он был чем-то занят и очень сосредоточен. Предложил сесть, чего за ним не водилось.
– Отзывы о тебе хорошие, – сказал он хмуро. – Хотим тебя перевести в завхозы школы. Ты как? Там надо грамотного, учителя просят.
– Если можно, гражданин начальник, я отказываюсь. Не подойду я, – отвечал я ему без колебаний, ибо не сомневался в том, что говорю. Завхоз – это надзиратель из своих же, главный его аргумент и довод – один, а драться я не мог и не собирался.
– Почему? – удивился кум. Это была лучшая, если не считать санчасти, должность на зоне, ибо некоторые учителя носили чай, была своя каптерка и почти никаких обязанностей. Кроме одной: чтобы в школе было чисто (бить дневальных) и порядок был на переменах (бить любого, кроме блатных, разумеется, но, по счастью, в их кодекс преступных снобов входило чинное и невозмутимое поведение в таких местах, как школа).
– Бить не хочу, – лаконично сказал я.
– Не хочешь или не можешь? – весело удивился он, явно имея в виду мои чисто физические данные, хотя знал прекрасно, что физическая сила здесь не главное – бьют согласно иерархии, а не по силе.
– И не могу, и не хочу, – ответил я спокойно – не ему было меня раззадорить.
– Ну и не надо, – сказал он равнодушно. – Найдутся охотники. Я тебя не затем и вызывал. Сиди, сиди.
Вот те на, и я сразу понял, зачем на самом деле он меня к себе вызывал. Я был давно готов к этому, удивлялся даже, что до сих пор не зовет – ему ведь наверняка уже давно сообщили, сколько знакомых у меня на зоне и сколь со многими я общаюсь по-приятельски. Ну давай, кум, я готов. Давай.
– Помогите нам, – сказал он (на «вы»). – У меня хоть глаз много, но вас тут многие уважают, доверяют вам, а что вы за мужиков заступаетесь, я тоже знаю. Помогите нам с нарушителями бороться.
– Нет, гражданин начальник, – сказал я твердо. – Не могу я это. С детства так воспитан, что не могу.
– Свидание внеочередное будет и посылку разрешу, – сказал он привычным тоном, перечисляя допущенные за стукачество льготы. – Зря отказываешься помочь.
– Вы, похоже, гражданин начальник, – сказал я, – не совсем знаете, за что я в действительности сижу. У меня в деле – что же, нету сопроводиловки насчет меня?
Это был, как именуется на зоне, гнилой подход – замечательное понятие, означающее заведомость и особую нацеленность разговора, когда что-нибудь надо выудить информационное (или просто полезное) из собеседника.
– Нет, – сказал он очень искренне, – ничего такого нету особого. А ты что, за что-нибудь другое сидишь?
– В общем, нет, – сказал я, отступая, ибо главное, что нужно было, уже выяснил (если он не врал, конечно, соблюдая служебную тайну). – Нет, я просто думал, что раз меня так далеко загнали, то, может быть, и написали что-нибудь ругательное.
– Зря ты отказываешься, – повторил он. – Себе же хуже делаешь. К освобождению, глядишь, досрочному время подойдет – а за что, я тогда спрошу, досрочно его освобождать? Ты ведь не представляешь себе, хоть и не дурак, сколько на меня людей в лагере работает.
– Да немного, наверно, – снова с зековским подходом ответил я. – Откуда ж много? Ведь боятся.
– Да ползоны, считай, – назидательно сказал мне кум, желая остаться победителем в этом нашем разговоре. – Ползоны! А блатные, милый мой, почти все стучат друг на друга. Понял теперь?
Я понял.
Я и сам это начал подозревать. Очень мерзко на душе у меня было, когда стал впервые догадываться. Ну а врет он мне, так врет. И я молчал. Он отпустил меня и больше не вызывал.
Разговор этот я вспоминал сейчас вечером. То ли в связи с тем, что думал о рабской нравственности и количестве на зоне стукачей, то ли в связи с тем, что нет на меня (если кум не врал) письменной усугубленной инструкции. Я ведь и строил свою игру на том, что ее нету, письменной.
Заседали у нас местные судейские власти, под указ я полностью подходил, и надежда не оставляла меня. А из лагерных наших офицеров там сидел только тихий замполит, что подсидел и выжил недавно доброго майора, вряд ли он обо мне что-нибудь знает. Надо ждать. Со мной курили, не уходя, несколько человек, а толпы прежней не было вокруг, они все уже грелись по своим баракам и гадали, когда будет этап на волю. Вызвали меня последним. Но вызвали.
Лиц комиссии я не помню, так волновался, рапортуя, что зек такой-то из такого-то отряда, статья такая-то, срок пять лет. Видел я только седого председателя в штатском, сбоку от него пожилую женщину в форме с погонами подполковника, да еще краем глаза отметил, что и лейтенант-оперативник, главный кум тот самый, тоже здесь. И он встал, наклонился к председателю и что-то сказал ему, а потом сходил к себе и принес какую-то бумагу. Неужели все-таки дошла телеграмма?
Я ее, конечно же, не получил, только я ведь не себе ее предназначал. А если не телеграмма это, а моя сопроводиловка, где помимо приговора поясняется, кто я есть? Да наплевать, уже ведь поздно все равно, еще минуты три и чифирну с ребятами в бараке.
Седовласый несколько минут листал мое дело, спросил у нового замполита, нету ли за мной нарушений лагерного режима, длинно и (ей-богу!) доброжелательно посмотрел на меня. Остальные даже голов не поднимали, занятые бумагами, очень много писанины, очевидно, было оформительской, а давно уже поесть и выпить пора. Женщины-подполковника я еще почему-то опасался и поэтому смотрел на нее, но она тоже от бумаг не оторвалась.
– Есть предложение освободить, – сказал седовласый. Остальным это было столь же безразлично, как оставить или, к примеру, прибавить срок – они вроде народных заседателей здесь были, кивалы просто. И они кивнули согласно. До чего же славные мужики.
– Освобождаетесь, – сказал седовласый. – На стройки народного хозяйства. Можете идти.