Дефолт между тем собирал свою жатву: рубль по отношению к доллару обесценился в шесть с половиной раз, качественно отпечатать журнал, кроме как за границей, было больше негде, но обошлось бы это теперь в шесть с половиной раз дороже — и, подойдя к типографскому рубежу, Ловец остановился. Он рисковал ухлопать на журнал все свои деньги, не только не получив прибыли, но и не вернув затрат.
Он объявил мне о принятом им решении в холодный пасмурный день ранней зимы за обедом в полуподвальном ресторанчике на старом Арбате, где у него была карточка постоянного клиента, дававшая ощутимую скидку, — и оттого мы часто сиживали с ним там.
— Не тяну! — сказал он, медленно отделяя ножом от сочного, но прожаренного до полной сухости — как он любил — говяжьего стейка ювелирно-аккуратный кусок. — Безумно жалко. Но не тяну.
— Да вы что! — Я был ошарашен — иначе не скажешь. Кусок моего стейка естественно, с кровью, — уже вознесенный в воздух, чтобы пропутешествовать в рот, опустился обратно на тарелку. — Вы уверены?
— К сожалению, — отозвался он.
— Нет, вы действительно уверены? Все просчитали и уверены?
Эти три месяца, что мы работали над журналом, были, может быть, лучшим периодом моей жизни с тех пор, как я демобилизовался из армии. У меня были деньги на жизнь сегодня, и я знал, что они будут у меня завтра. Ловец платил мне как своему заместителю по журналу кучу бабла — две тысячи баксов, тысячу, не выдавая, сразу вычитал в счет долга, и за три месяца я вернул ему уже чуть не треть того, что был должен. Оставшейся тысячи мне вполне хватало. И на собственную жизнь, и чтобы подбрасывать Тине. Она уже была на сносях, перестала ходить на работу, живот у нее опустился к ногам. «Слушай, я хочу за тебя обратно! — игриво восклицала она, когда я завозил ей деньги. — Мужчина с долларами меня по-особому возбуждает». Надо сказать, мне и самому было приятно давать ей деньги на моего будущего ребенка; меня так и раздувало от гордости. Я уже высчитал, что к середине будущего лета рассчитаюсь с долгом — и тогда стану Крезом не только в смысле дружбы, но и в смысле кошелька. Хотя, конечно, в смысле дружбы наши отношения с Ловцом были неравные. Мы с ним остались на «вы», и в его обращении со мной была все та же подпускающая холодка церемонность. Он был старшим, начальником, даже больше — хозяином, я — подчиненным и более того — его служащим.
— Никаких сомнений: не потяну! — Ловец, как мне ни хотелось получить от него обстоятельный ответ, остался все так же краток. — Первую заповедь коммерсанта знаете?
— Копейка рубль бережет? — не вполне уверенно спросил я.
— Нет, это, скорее, заповедь финансиста. Потеряй хоть миллион, но не вылети в трубу. Слышали когда-нибудь?
— Это значит, рискуй по возможностям?
— Именно, — подтвердил Ловец. — Вылететь в трубу мне как-то не хочется.
— Вы меня убили, — сказал я.
— Да бросьте вы. — Он как отмахнулся от моих слов. — Вон вас как с диском бросили. А вы живы. С диском-то — это покруче.
— Да уж с диском… — пробормотал я.
Всякое напоминание о судьбе записанного мною диска было мне — как задеть засохшую кровавую корочку на сбитом локте: сразу жуткая боль, жизни не угрожает, но в глазах такая кровавая пелена — жизни не взвидишь.
— Кстати, должен сказать, — продолжил между тем Ловец, явно желая закрыть тему журнала: вот сообщил — и все, точка, — должен сказать, очень мне диск ваш понравился. Я и сейчас его время от времени ставлю слушаю. Говорил вам об этом?
Подобное признание стоило дорогого. Меня внутри сразу так и согрело.
— Нет, не говорили. Спасибо, — ответил я. — Вообще впервые слышу ваше мнение на этот счет.
— Да? — он удивился. — А мне казалось, я вам уже тысячу и один раз его высказывал. — Он снова взялся было за нож с вилкой и отложил их. — А ведь, я понимаю, будь ваш диск фабричным, того, что произошло, просто не могло быть?
— Да уж наверняка, — подтвердил я. — А почему вы об этом?
Он помолчал. Он прикидывал, говорить, не говорить. И решил сказать.
— Да я все же хотел бы реализовать эту идею со студией. Не хочется ее хоронить. Да и техники сколько уже накуплено. Пропасть.
— Пропасть, точно, — я был с ним согласен.
Он собирал ее — как нумизмат монеты. И, как нумизмат свои монеты — в коробочки и кляссеры, так Ловец складывал ее штабелями, для того чтобы время от времени потоптаться около них и полюбоваться их растущей горой.
— Вот я и подумал, — сказал Ловец, — где студия, почему бы там не быть и производству? Я полагаю, можно совместить студию и печать дисков. Предположим, записали ваш диск — и тут же тираж. А?
— Хорошо, конечно, — отреагировал я без особого энтузиазма.
Другие бы обстоятельства, от слова «студия» я бы тут же вспыхнул и пошел гореть сухой соломой, обсуждая лакомую тему с жаром и рвением. Но его известие превратило меня в солому, обильно политую водой. Он-то уже выносил свое решение, пережил его — и сейчас лишь выложил передо мной, а мне еще только предстояло с ним сживаться. Предстояло распрощаться со своими светлыми планами влегкую вернуть долг к середине будущего лета. Предстояло выпрягаться из упряжки, которую тащил три месяца, и срочно искать себе новые оглобли и новый хомут.
— Вы, я вижу, не особо зажглись. — Ловец наконец вновь принялся за свой стейк. — Вы, я чувствую, уже не очень верите, что я возьмусь за студию. Но со студией — это еще посложнее, чем с журналом. Как вот мне арендаторов вытолкать? Они не хотят уходить, им здесь хорошо.
— Вы хозяин, а хозяин — барин. Кончился срок аренды — не продляете, и все.
Ловец поднял брови:
— Да? Они ведь тоже не чужие люди. Не с неба свалились.
— А ведь я вам, Сергей, — сказал я, — не знаю, как теперь долг отдавать буду. Раз вы журнал останавливаете.
Казалось, он даже не сразу понял, о чем я.
— А, — качнул он потом головой. — Ну что ж… отдадите, как сможете.
Обед наш закончился — во всяком случае, для меня — в таком же унынии, какое внушал стоявший на улице день.
Мы вышли на улицу — облака обрушились нам на голову мокрым бельем Господа Бога, развешенным им на просушку после капитальной стирки.
— Нет, вы, конечно, имеете все основания считать, что я только треплю языком насчет студии, — сказал Ловец, беря меня под руку и приближаясь ко мне лицом, чтобы ветер и снежная сечка не заглушали его слов. — Но знаете, нужно сойтись каким-то обстоятельствам, чтобы я занялся студией как реальным проектом. Толчок нужен. Толчок. Дайте мне его. Есть у вас мысль?
— Не знаю, Сергей, — сказал я, — что вам за толчок нужен. Откуда вы его ждете? У меня ощущение, вы его ждете оттуда. — Я ткнул пальцем вверх, указывая на небо.
— Вы полагаете? — через паузу произнес Ловец. И выпустил мою руку, сразу увеличив расстояние между нами. — Может быть, вы и правы, — донеслось до меня затем сквозь завывание ветра.
Я не знал — а и откуда я мог знать? — что судьба уже готова дать ему этот толчок, которого он желал, она уже выбрала его целью — ждать осталось недолго.
В месяцы, что последовали за крушением проекта Ловца с фотожурналом и, соответственно, моих иллюзий касательно собственной жизни, я много размышлял о том, что же такое свобода, откуда у человека потребность в ней и где пролегают ее границы — потому что всему есть предел и не может не быть его у свободы. Я даже стал делать для себя записи, чтобы закрепить обдуманное. Тогда-то я и пристрастился к этой новой отраве — бумагомаранию, что, думаю иногда, немногим лучше героина или марихуаны, а в сущности, та же наркозависимость.
И вот что я вывел для себя в те сеансы чернильного галлюцинирования на чем продолжаю стоять и сейчас.
Желание свободы — это совсем не человеческое желание. Хотя бы потому, что человек не знает, что такое свобода. Конечно, с точки зрения сидящего в тюрьме, свобода — это мир, находящийся за стенами тюрьмы, но, выйдя из нее, он вовсе не оказывается свободен. Человеческие отношения — это та же тюрьма, только ее стены лишены материальности. Человек огорожен запретами со всех сторон, ограничен чужой волей, традициями, сложившимися правилами — и выхода из этой тюрьмы не имеется, она бессрочна, в ней он родился и в ней он умрет.
Желание свободы, пришел я к выводу, дано человеку той высшей волей, которой сотворено все сущее. Дано для того, чтобы человек прорвался к себе, задуманному этой волей. Осуществился согласно ее замыслу. Стал тем, кем ему назначено быть.
Похихикивая, я бы выразил это так: желание свободы — все, сама свобода — ничто. Свобода в обычном понимании есть лишь у того, кто подобно Робинзону Крузо заброшен на необитаемый остров. Но что ему тогда делать с такой свободой? Эта свобода лишает его жизнь всякого смысла и цели.
Иначе говоря, свобода не вовне, а внутри человека. Он может обрести ее только там, в себе. Если исполнит вложенный в него замысел. Исполненный замысел — вот что такое свобода, и тут ее пределы: в границах вложенного в человека высшей волей намерения о нем.