Словом, с ядохимикатами уладилось, с мильдью обошлось. Только с Федором Панфилычем не обошлось. Пришло письмо от уполномоченного Госконтроля, и товарищ Емченко приказал, чтоб по всей строгости: попался — отвечай!
Было специальное партсобрание. И на повестке дня один вопрос: персональное дело Федора Панфилыча…
Это было очень тяжелое собрание. Петр говорил речь насчет суровой ответственности за поступок, граничащий с преступлением. И почему-то не мог смотреть на Федора Панфилыча…
А потом сколько он ни выкликал желающих высказаться, сколько ни просил, чтоб товарищи были поактивнее, — никто выступать не хотел. И вдруг поднялся Павленко, заведующий молочаркой, который все еще состоял тут на партучете.
— Товарищи! Мы коммунисты, и мы обязаны говорить то, что думаем. — Это он сказал совсем негромко, но все услышали, мертвая тишина была в зале. — Федор Панфилович совершил преступление. Но разве мы не понимаем почему? Мы его строго осудим. Но разве нам все равно, почему он так сделал? Ведь он пошел на это с отчаяния, чтоб спасти виноград.
А дальше он наговорил такого, что еще можно, в крайнем случае, сказать в своей компании, но никак не в зале, где сидят полтораста человек. Он сказал, что настоящие преступники — те чиновнички, малые и большие, те навозные души, которые оставили район без ядохимикатов и даже, сволочи, не пошевелились, когда уже ясно было, что пожар… С них первый спрос!
Петру пришлось сказать, что это обывательское выступление. Если так рассуждать, то тогда каждый станет преступничать! Но все равно спасти собрание не удалось. Никто, кроме Гомызько и Петра, не поднял руку за строгий выговор. И Рая не подняла (Петр это с горечью отметил).
Строгача Федору Панфилычу вкатило прямо бюро райкома. (И то три голоса было «против».) А Павленко вызвал товарищ Емченко и предложил ему сняться с партучета в совхозе, с которым он. утратил производственную связь. А еще товарищ Емченко сказал ему, что нехорошо с его стороны, нетактично было идти против молодого секретаря и подрывать его авторитет.
18
Измученная разными предположениями, Анна Архиповна наконец-то объяснилась с зятем. Петр отвечал печально и откровенно и как-то сразу убедил старуху. Она успокоилась и пожалела его, что вот такая досталась ему нервная работа. Она даже высказала несколько критических замечаний, которые могла бы оставить при себе, так как ни грамма не понимала в политике.
Анна Архиповна тут же ни к селу ни к городу рассказала историю, как она однажды присела в церкви и как подошел дьячок Евмен и сделал внушение, чтоб она не смела садиться во время службы. А Анна Архиповна ему на это ответила, что лучше сидеть и думать о боге, чем стоять и думать о ногах.
— Вы, значит, и в церковь ходите? — огорчился Петр. — И в бога веруете?
Она ответила, что в церковь давно уже не ходит. Потому что поп в Гапоновке молодой и халтурный. Но так в бога верует.
Петр сказал, что так — это еще ничего.
19
Может, от работы, может, от телосложения, но носила Рая аккуратненько: почти ничего не было заметно. У других в это время уже пузо на нос лезет, а она ничего. Даже в хоркружок не бросила ходить.
Но лучше бы она бросила, ей-богу. Вдруг нежданно-негаданно, такая неприятность случилась, такая беда! Они готовили к областному смотру самодеятельности две новые песни: «Одинокая гармонь» и «На просторах Родины чудесной». И когда управляющий Гомызько, отдававший лучшие силы своей души хоровому пению, разучивал последний куплет, Рая вдруг громко и неприлично рассмеялась.
— Что ты здесь нашла такого смешного? — сердито спросил управляющий (а в данный момент дирижер).
— Та слова чудно составлены! «С песнями борясь и побеждая». Вроде как мы с песнями боремся…
Несколько девочек засмеялись, а Гомызько побагровел и спросил вдруг страшным голосом и на «вы»:
— Значит, такое ваше мнение, товарищ Лычкинова? Интересно!
И он так разволновался, что не стал больше репетировать и распустил хор по домам, не сказав даже, когда следующее занятие.
Рая сперва не придала этому случаю особенного значения. Она из клуба еще пошла к главному агроному по своим делам, потом в магазин — купила полкило лярда и двести граммов конфет-подушечек. А дома ее ждал позеленевший и осунувшийся Петр, у которого не было сил даже кричать.
— Ну, все, — сказал он еле слышно. — Кончилась ты, кончился я, и полная гибель…
Ему уже рассказали все, как было, и еще передали слова Гомызько, что прямо немедля, пока секретари не ушли, он едет в райком.
— Но я ж ничего такого не сказала! — обиделась Рая. — Пожалуйста, я им там повторю, что я сказала, — и все…
— Вот именно — и все, дурнэнька моя… — сказал Петр с такой печалью и с такой любовью, что на сердце у нее потеплело и она даже порадовалась, что вдруг вышел такой случай испытать его чувства. — Вот именно все. Вполне достаточно. И Клавкин Гена перед тобой будет просто мальчик…
Она вспомнила Гену, все то страшное дело и сразу вдруг испугалась, и задрожала, и уже не могла унять дрожи. А он ее обнимал и говорил, что поедет завтра к товарищу Емченко и будет сапоги ему целовать и что хочешь, чтоб только пощадил ее. Вот! А Рая еще когда-то попрекала Петю, будто он свой палец не подставит вместо чужой головы!
Ночью она несколько раз просыпалась и видела, как он ходит, ходит, ходит по комнате…
— Звезду надень, — попросил Петр утром, когда они выходили из дому к машине. — И там лучше подожди, в приемной.
…Товарищ Емченко встретил Петра сурово. Сказал, что уже все знает и Гомызько имел с ними беседу еще вчера вечером.
— Но, товарищ Емченко, вы же знаете Раю! Она же глупенькая в таких вопросах, — взмолился Петр. — Она, как дитё, не соображает, что говорит. Но она и трудяга! И она же имеет, ко всему, патриотизм…
Товарищ Емченко еще больше нахмурился, потрогал свой подбородок, рассеченный надвое глубокой ямкой, вытащил папиросу, закурил от второй или даже от третьей спички, потом сказал:
— Считай, пока обошлось. Хорошо, он на меня попал. Я ему говорю: «Не надо пережимать, товарищ Гомызько». Он немножко сбросил тон, но еще покобенился. Благодари бога, что он, гад, не догадался мне заявление принести. Такой опытный человек, а недобрал… Против письменного документа я бы ничего не смог сделать. Хотя твоя Рая мне вот так в районе нужна! Но теперь, считай, обошлось…
Петр долго и горячо благодарил товарища Емченко, который для него как отец, как лучший старший товарищ и большой пример партийной чуткости. Секретарь велел прекратить такой разговор и подал Петру руку.
20
Так и ушел Петр без твердой уверенности, что эта страшная история кончилась. И потом, еще много дней спустя, он среди какого-нибудь разговора вдруг задумывался и спрашивал Раю: «А Кисляков Жорка не слышал те твои слова? Что-то он сегодня слишком нахально со мной разговаривал», или: «Ты когда была в исполкоме, ничего особенного не заметила?»
И Рая как-то изменилась. На наряде или на каком-нибудь собрании она уже не выскакивала со своим суждением, не горячилась, не лезла, как говорится, в суперечку. Прежде чем что-нибудь сказать, она теперь обязательно думала: «А может, промолчать? Опять ляпну что-нибудь…»
Руководить политической жизнью совхоза стало Петру совсем трудно. И даже на собраниях, когда кто-нибудь говорил не то, что положено, он не мог уже хорошенько оборвать и дать должную оценку. Как-то боялся услышать: «А сам-то…»
Но иногда Петр брал себя в руки и поступал по всей строгости. Например, когда главный инженер винзавода без всякого на то указания отпустил в День Конституции всех семейных работниц по домам.
Этот главный инженер, маленький, старенький, несчастный интеллигент в очках иностранного образца, стал что-то бормотать: мол, им все равно нечего было делать, а тут праздник… Но Петр пресек. С исключительной горячностью он стал кричать, что тот виляет и если в цехах не нашлось работы, могли бы собирать металлолом или расчищать территорию от разного хлама. И потребовал вдруг строгача, хотя бюро склонялось к тому, чтобы просто поставить на вид…
Потом Петру было почему-то совестно. И он вспоминал заплаканные глаза старикашки и жалкое его бормотание: «Я с двадцать четвертого года… и никогда… ни одного пятна… И я ж людям лучше хотел…»
…В конце концов Петр сделал совсем уж странную вещь: пошел за три километра на молочарку к Павленко. Не то чтоб посоветоваться или обменяться опытом, а просто так. Потянуло, черт его знает почему…
Александр Сергеевич сбросил свой белый халат, напялил на голову каракулевую ушанку, накинул на плечи синее городское пальто с каракулевым же воротником и сказал Петру:
— Ну, пойдем погуляем. Что там у тебя еще стряслось?