Честли скрипнул — должно быть, это смех.
— Наверное. Но ведь можно было просто прислать открытку.
Милый старый Честли. Не может без шутовства.
— Вы ему нравились, сэр. Всегда очень нравились.
— Кому? Вашему отцу?
— Нет, сэр. Леону.
Повисло долгое мрачное молчание. Я слышала, как бьется его сердце. Воскресная толпа давно уже рассеялась, осталось несколько человек — силуэты на фоне отдаленного костра и в опустевших аркадах. Мы были одни — насколько возможно, — лишь скрипели оголенные деревья, медленно перестукивали хрупкие ветви, и время от времени шуршал какой-то зверек — крыса или мышь — в опавшей листве.
Молчание так затянулось, что я со страхом подумала — старик уснул или же ускользнул в такую даль, куда я за ним последовать не смогу. Потом он вздохнул и протянул в темноте руку, вложив холодные пальцы в мою ладонь.
— Леон Митчелл, — медленно произнес он. — Так это все из-за него?
3
Леон Митчелл. Я мог бы и раньше догадаться. Мог бы догадаться с самого начала, что за всем этим стоял Леон Митчелл. Ходячее воплощение неприятностей. Из всех моих призраков он один так и не нашел покоя. И из всех моих мальчиков он тревожит меня чаще всего.
Однажды я говорил о нем с Пэтом Слоуном, пытаясь понять, что именно произошло и мог ли я что-то еще сделать. Пэт заверил меня, что нет. Я ведь стоял тогда на балконе. Мальчики находились подо мной, на крыше часовни. Смотритель уже появился. Я не мог слететь туда, как Супермен, — а как иначе предотвратить трагедию? Все случилось так быстро. Никто бы этого не остановил. Но судить задним числом — обманчивый способ, обращающий ангелов в негодяев, а тигров — в шутов. С годами все, в чем был так уверен, тает, будто зрелый сыр. На воспоминания нельзя положиться.
Мог ли я остановить его? Вы не представляете, сколько раз я задавал себе этот вопрос. В предрассветные часы это кажется возможным, события вновь разворачиваются с отчетливостью сновидения — снова и снова падает мальчик четырнадцати лет, и на этот раз я там — там, на своем балконе, как разжиревшая Джульетта, и в эти часы я так ясно вижу Леона, вцепившегося в ржавый выступ, сломанные ногти, впившиеся в рассыпающийся камень, его глаза, переполненные ужасом.
— Пиритс?
От моего голоса он вздрагивает. Властный голос, так неожиданно раздавшийся в ночи. Он инстинктивно смотрит вверх, его хватка ослабевает. Может, он вскрикивает, начинает подтягиваться, подошвы упираются в проржавевший металл.
А потом начинается, медленно и в то же время невероятно быстро, и у него есть еще секунды, целые секунды, чтобы подумать об этом зеве пустоты, этой кошмарной темноте.
Вина, набирающая скорость, подобно лавине.
Память — снимки на темном фоне.
Ряд костяшек домино — и растущая уверенность, что все из-за меня, что не крикни я в тот миг, и может быть... может быть...
Я поднял глаза и увидел, что мисс Дерзи смотрит на меня в упор.
— Скажите, кого же вы обвиняете?
Диана Дерзи не ответила.
— Скажите мне.
Колика (которая не колика) вцепилась в бок: но через столько лет потребность узнать оказалась еще болезненнее. Я посмотрел на нее, такую спокойную и безмятежную, ее лицо в тумане — как у Мадонны эпохи Возрождения.
— Вы были там, — с усилием сказал я. — Это из-за меня Леон упал?
«О, как вы умны, — подумала я. — Мой аналитик могла бы кое-чему у вас поучиться». Швырнуть в меня мое же чувство — возможно, надеясь выиграть время...
— Пожалуйста, — попросил он. — Мне нужно знать.
— Зачем?
— Он был моим учеником.
Так просто, так обезоруживающе. Мой ученик. Внезапно захотелось, чтобы он вообще сюда не приходил, или же надо было разделаться с ним, как с Кином, легко и без нервотрепки. Да, ему было плохо, но это мне сейчас не хватало воздуха, это на меня готова была обрушиться лавина. Я хотела рассмеяться, в глазах у меня стояли слезы. Неужели после всех этих лет Рой Честли обвиняет себя? Как это благородно. Как это ужасно.
— Вы еще скажите, что он был вам как сын.
Голос дрожал, и насмешка плохо удалась. Честно говоря, меня просто трясло.
Мои погибшие мальчики. — Он пропустил насмешку мимо ушей. — Тридцать три года в школе, а помню каждого. Их фотографии на стене у меня в гостиной. Их имена у меня в журналах. Хьюит в семьдесят втором. Констебль в восемьдесят шестом. Джеймстоун, Дикин, Стейнли, Паулсон... Коньман... — Он помолчал. — И конечно, Митчелл. Разве я мог о нем забыть? Маленький мерзавец.
Знаете, иногда это случается. Невозможно любить их всех, хоть и стараешься относиться к ним одинаково. Но иногда попадается такой — вроде Митчелла или Коньмана, — что, как ни старайся, полюбить его невозможно.
Исключен из предыдущей школы за то, что соблазнил учителя, избалован донельзя родителями, лжец, наркоман, мастер манипулировать людьми. Да, он был умен — даже обаятелен. Но я знал, что он собой представляет, и сказал ей об этом. Испорчен до мозга костей.
— Вы не правы, сэр, — возразила она. — Леон был моим другом. Лучшим из всех. Я была ему небезразлична — он любил меня, — и если бы вы не закричали тогда...
Сейчас она говорила отрывисто и впервые за все время, что я знал ее, не владела своим голосом и срывалась на крик. Лишь тогда до меня дошло, что она собирается убить меня — так глупо, по правде говоря: ведь я должен был это понять сразу, когда она мне призналась. Вероятно, мне было страшно — но, несмотря на это, несмотря на боль в боку, единственным чувством, заслоняющим все остальное, было раздражение, которое вызывала у меня эта женщина, как если бы блестящий студент сделал простейшую грамматическую ошибку.
— Сколько можно быть ребенком? — обратился я к ней. — Леону были все безразличны, кроме него самого. Ему нравилось использовать людей. Он этим и занимался: натравливал их друг на друга, заводил, как игрушки. Не удивлюсь, если залезть на крышу было его идеей — просто посмотреть, что из этого выйдет.
Она резко вдохнула — точно прошипела кошка, и я понял, что переступил границы дозволенного. Но тут она засмеялась, снова овладев собой.
— Да вы сами настоящий Макиавелли, сэр.
Я принял это за комплимент, о чем ей и доложил.
— Так и есть, сэр. Я всегда вас уважала. Даже сейчас я считаю вас противником, а не врагом.
— Осторожно, мисс Дерзи. Вы вскружите мне голову.
Снова я услышал ее смех — ломкий звук.
— Даже тогда я хотела, чтобы вы меня увидели. — Глаза ее вспыхнули. — Я хотела, чтобы вы знали...
И она рассказала, как слушала мои уроки, листала содержимое моих папок, создавала свой запас из разрозненных зерен богатой сент-освальдской жатвы. Меня на время унесло под ее рассказы — боль в боку утихла — о тех днях, когда прогуливались уроки, о позаимствованных книгах, украденной форме, нарушенных правилах. Она, как наши мыши, соорудила себе гнездо в Колокольной башне и на крыше, подбирая себе на корм крупицы знания где только можно. Она изголодалась по знаниям и была ненасытна. А я, не подозревая об этом, стал ее magister, которого она выбрала в тот миг, когда я впервые заговорил с нею в Среднем коридоре, и теперь она выбрала меня, чтобы обвинить в смерти ее друга, самоубийстве ее отца и многих других несчастьях в ее жизни.
Такое иногда случается. Так бывало у многих моих коллег в то или иное время. Для учителя, который работает с впечатлительными подростками, это неизбежно. Конечно, с женской частью нашего персонала это происходит чуть ли не ежедневно, с остальными, слава богу, лишь от случая к случаю. Мальчишки есть мальчишки, и порой они зацикливаются на ком-нибудь из учителей (мужского или женского пола) — порой даже называют это любовью. Это случалось со мной, с Китти, даже со старым Зелен-Виноградом, который однажды полгода не мог отделаться от чрезмерного внимания со стороны юного ученика по имени Майкл Смолз — тот под любым предлогом разыскивал его, занимал все его время и в конце концов (когда его деревянноликий герой не оправдал немыслимых ожиданий) начал постоянно жаловаться на него мистеру и миссис Смолз, которые (после череды катастрофических троек) забрали сына из «Сент-Освальда» и перевели в другую школу, где он угомонился и немедленно влюбился в молодую учительницу испанского языка.
Теперь, видимо, я оказался в той же ситуации. Не надо быть Фрейдом, чтобы понять: эта несчастная молодая женщина выбрала меня примерно так же, как юный Смолз — Зелен-Винограда, приписав мне свойства, а теперь и ответственность, которые никак не подходили моей роли. И что еще хуже, она проделала то же самое с Леоном Митчеллом, который после смерти обрел такой романтический ореол, о котором даже не мечтает ни одно живое существо, будь оно хоть святым. Соревноваться с ним я никак не мог. И разве можно одержать победу в борьбе с мертвым?