И что сказал бы молодой Пастернак, прочитав свою «Свадьбу» (1953):
Пересекши край двора,
Гости на гулянку
В дом невесты до утра
Перешли с тальянкой.
Может быть, испугавшись, переделал бы четвертую строку, чтобы уж хотя бы рифма была точной: «Принесли тальянку».
И рассыпал гармонист
Снова на баяне
Плеск ладоней, блеск монист,
Шум и гам гулянья.
Чем это отличается от Исаковского? Нет, конечно, от Исаковского отличается: к концу стихотворение взмывает над протоптанным и заезженным сюжетом. Вообще к чести Пастернака надо сказать, что он почти всегда этот рывок из соцреалистических пут делает — и оказывается на свободе: «Жизнь ведь тоже только миг, / Только растворенье / Нас самих во всех других / Как бы им в даренье. Только свадьба, в глубь окон / Рвущаяся снизу, / Только песня, только сон, / Только голубь сизый». Узнали бы мы Пастернака еще и по неправильному, сдвинутому ударению: «в глубь окбон». (И Блок ему не указ: «Быть может, кто из проезжающих / Посмотрит пристальней из окон…») Клюев будто бы говорил Мандельштаму: «Вы, Осип Эмильевич, редко пользуетесь русскими словами, но всегда правильно, а Борис Леонидович — часто, но неверно». Возможно, имел в виду нечто вроде такого: «С тех рук впивавши ландыши, / На те глаза дышав…» («Образец», из книги «Сестра моя — жизнь»).
Тем не менее что же произошло с ними? Что произошло, мы знаем. Проработки 30-х, 1937-й, арест Заболоцкого в 1938-м и лагерные мытарства, война, постановление 1946-го и т. д. Весь ужас советской жизни. Интересней поставить другой вопрос: возникли бы те же перемены, не случись всего того, что случилось? Так или иначе, поворот от революции к реставрации был неизбежен: на смену интернационалу и мировому коммунизму приходил патриотизм, возвращение к народности, «корням», «малой родине» и т. п. Но и перемены в искусстве также были запрограммированы, и не только в силу внешних, принудительных обстоятельств. Поэт не стоит на месте, меняется от книги к книге, в том числе и в силу субъективных причин (нежелание повторяться — и в связи с этим нередко случается, что поэт, начинавший сложно, переходит к простому стиху или наоборот: Мандельштам от кристаллически-четких структур «Камня» переходил к «воздушным, проточным» стихам «Tristia», а затем и вовсе к таким головокружительным опытам, как «Стихи о неизвестном солдате»; а еще возраст; еще желание «быть с веком наравне»). Кроме того, воздействуют детские впечатления, семейные традиции, такие, как бытование толстовских идей в семье Пастернака, крестьянские корни Заболоцкого, сельское, потом уржумское детство, память об отце-агрономе — все то, о чем оба поэта рассказали в автобиографической прозе.
Возвращение к земле (даже в ее дачном, переделкинском варианте), к простоте не только поощрялось советской идеологией 40 — 50-х, но могло быть и противопоставлено ей как выход из ее официальных, парадных рамок, железных тисков. Социалистический реализм в поэзии бытовал в двух ипостасях: как монументальный, парадный, мундирный стиль, на манер «шинельной оды», и как заземленный стиль, который можно назвать советской сентиментальной народностью. «Свадьба», «Смерть врача» — стихи, относящиеся к этому ряду. В том же русле стихотворение «На ранних поездах»: «Превозмогая обожанье, / Я наблюдал, боготворя. / Здесь были бабы, слобожане, / Учащиеся, слесаря. / В них не было следов холопства…» и т. д. Можно подумать, что не было ни паспортных проверок, ни мешков с продуктами из города, ни колхозного труда. А вот «Стирка белья» Заболоцкого: «Я сегодня в сообществе прачек, / Благодетельниц здешних мужей. / Эти люди не давят лежачих / И голодных не гонят взашей. / Натрудив вековые мозоли, / Побелевшие в мыльной воде, / Здесь не думают о хлебосолье, / Но зато не бросают в беде…» — как будто Заболоцкий не знал, что творилось в деревне в Гражданскую войну или как происходило раскулачивание. Но на этом же пути, только отступя от проторенной советской поэзией колеи, возникали и блистательные удачи, такие, как «Стихотворения Юрия Живаго» или «Это было давно…» — стихи с кладбищенским сюжетом и крестьянкой, протянувшей поэту подаяние.
Спасением от советской власти и противостоянием ей было и христианство Пастернака, его стихи на евангельские сюжеты («Особенно восхищался он [Заболоцкий] „Рождественской звездой“, буквально умиляясь, сравнивая ее с картинами старых фламандских и итальянских мастеров, изображавших с равной простотой и благородством „Поклонение волхвов“», — из воспоминаний Н. Степанова).
Здесь позволю себе сделать небольшое отступление. Евангельские стихи Пастернака произвели тогда огромное впечатление на многих. Однако Заболоцкий в своем стихотворении «Бегство в Египет» не повторил Пастернака, преобразовал тему, введя в стихотворение самого себя:
Ангел, дней моих хранитель,
С лампой в комнате сидел.
Он хранил мою обитель,
Где лежал я и болел.
…………………………..
Снилось мне, что я младенцем
В тонкой капсуле пелен
Иудейским поселенцем
В край далекий привезен.
Перед иродовой бандой
Трепетали мы, но тут
В белом домике с верандой
Обрели себе приют…
Думаю, что это — одно из лучших стихотворений Заболоцкого. И весь страшный опыт сталинских лет, вся печаль человеческой жизни отразились в нем не в прямой, а в метафорической, преображенной воображением форме. Оформив сюжет как собственный сон, он, возможно, помнил стихотворение Пастернака «Дурные дни», — там сказано: «И бегство в Египет, и детство / Уже вспоминались, как сон…», — там Бродский в своих евангельских стихах пошел, не отклоняясь, по пастернаковскому пути — стихотворной иллюстрации к евангельским текстам: сегодняшняя жизнь отбрасывает на них свою тень, но непосредственно в сюжет не включена. Таково и одно из поздних его стихотворений, повторяющее пастернаковское название — «Рождественская звезда»:
В холодную пору, в местности, привычной скорей к жаре,
чем к холоду, к плоской поверхности более, чем к горе,
младенец родился в пещере, чтоб мир спасти;
мело, как только в пустыне может зимой мести.
(1987)
Он читал мне «Рождественскую звезду» в Бостоне, на ходу, достав листочек из папки в припаркованной машине. Тогда же сказал, что пишет стихотворение, чтобы посвятить его мне, «но, Александр, оно все время съезжает в твою интонацию, твою ритмику». Показалось, что он готов отказаться от затеи и предложить мне взамен «Рождественскую звезду», но я подумал, что «звезда» не имеет ко мне отношения — и попросил закончить то, начатое стихотворение.
Что касается евангельских сюжетов в стихах, то рискну сослаться здесь и на собственный пример: мне более перспективным и волнующим показался прием Заболоцкого — и в стихотворении «Поклонение волхвов» рождественская тема была вписана в современную Москву, на Волхонку:
В одной из улочек Москвы,
Засыпанной метелью,
Мы наклонялись, как волхвы,
Над детской колыбелью.
И что-то, словно ореол,
Поблескивало тускло,
Покуда ставились на стол
Бутылки и закуска.
Мы озирали полумглу
И наклонялись снова.
Казалось, щурились в углу
Теленок и корова… и т. д
(1966)
Возвращаюсь к теме. Кто бы мог подумать, что они подружатся? Что Заболоцкий напишет стихотворение, где о Пастернаке будет сказано: «…выкованный грозами России / Собеседник сердца и поэт…» — стихотворение, как все подобные стихи, не избежавшее риторики и шаблонов, но Пастернак смог прочесть его опубликованным в № 10 «Юности» за 1956 год. И. Андроников рассказывает, как еще в 1946 году, когда Заболоцкий с середины марта до майских праздников жил в их семье, они вдвоем посетили в Москве Пастернака — и Заболоцкий читал свои стихи.
Сохранилась записка от 12 августа 1953 года: «Дорогие Екатерина Васильевна и Николай Алексеевич! Доставьте нам радость и отобедайте с нами сегодня в 3 часа. Кажется, приедет С. Чиковани. Ждем вас обоих. Захватите, пожалуйста, Николай Алексеевич, „Безумного волка“, которого Вы обещали почитать. Сердечный привет. Ваш Б. Пастернак».
Отметим не только переводы с грузинского и дружбу с грузинскими поэтами, но и любовь к пирам и грузинским винам, как было принято в те годы.
Послевоенное время с его усталостью от великих катастроф можно назвать эпохой большого опрощения. И она же возвращала людям вкус к личной жизни; можно сказать, любовью защищались от государства. Цикл стихов Заболоцкого «Последняя любовь» («Отвори мне лицо полуночное, / Дай войти в эти очи тяжелые, / В эти черные брови восточные, / В эти руки твои полуголые…») на удивление вплотную подошел к поздней любовной лирике Пастернака («Внезапно видит всю ее / И плачет втихомолку…»). И даже внешне поэты приблизились друг к другу. Эпоха произвела нивелировку различий: полагалось быть «как все». Пастернак с лопатой, в кепке и рубахе с засученными рукавами — на картофельных грядках; Пастернак в каком-то серовато-белом, мятом, не то чесучовом, не то полотняном пиджачке. Заболоцкий в чем-то примерно таком же, только с бóльшим количеством пуговиц, застегнутых до самого ворота, — на прогулке в Тарусе; он же в пижаме, выглядывающий из деревенского окна вместе с Николаем Степановым (тот все-таки в белой отутюженной рубашке); еще раз — в пижаме, только в более узкую полоску, — в Москве, за письменным столом. Я помню это время (середина 50-х) — в пижамах ходили по дачным улицам и стояли в очередях за хлебом и молоком.