Заметив, что ее губы начали выговаривать слово «Миссури», одновременно означавшее «хорошо» и «наконец я поняла», она тряхнула головой. Медленно, но весьма решительно она подошла к отцу, проглотив печаль, и постепенно соль ушла из его глаз. На следующий день Макс сказал «папа».
Когда он в конце недели сказал «мама», уши его матери уже не были так восприимчивы к давно ожидаемому счастью, хотя в этот момент у нее с подбородка капали слезы. Макс уже во второй раз прокричал «мама», и Чебети хлопнула в ладоши, когда в кухню ворвался Вальтер.
— Мы получили, — крикнул он, задорно бросив свою фуражку на диван, — места на «Альманзоре». Девятого марта судно отправляется из Момбасы.
— Путтфаркен спасся, — заплакала Йеттель.
— Тьфу ты, что еще за Путтфаркен? Кто это?
— Путтфаркен, он жил на Шютценштрассе, — сказала Йеттель. Она встала, осушила глаза рукавом своей блузки и подошла к окну, будто долго ждала этого мгновения. Потом приложила палец к губам и закрыла шторы, хотя было только пять часов вечера.
Вальтер сразу все понял. Но все-таки с сомнением спросил:
— Ты же не нашего Путтфаркена из Леобшютца имеешь в виду?
— Да кого же еще, если посреди дня закрываю шторы? «Анна, — передразнила Йеттель давно забытый и вдруг обретенный снова голос, — сначала закройте шторы. Лучше будет, если меня здесь никто не увидит. Я же чиновник и должен быть осторожным». Вальтер, ты еще помнишь, как всегда сердилась наша Анна? Она называла его только трусом, и больше никак.
— Трусом он не был. Но с чего ты его вспомнила?
— Бвана, письмо, — сказал Овуор, показав на стол.
— Из Висбадена, — сказала Йеттель. — Он теперь такая шишка. Министерский советник, — прочитала она, захлебываясь от смеха на каждом слоге. — Давай я тебе прочитаю. Я весь день этого ждала.
«Дорогой друг Редлих, — читала Йеттель, — я тяжело заболел гриппом (если Вы, в Вашем солнечном раю, еще помните, что это такое), поэтому только теперь собрался написать Вам. Письмо из министерства Вы уже, наверное, получили. А должно было быть наоборот. Могу себе представить, как Вы ломаете себе голову, что же это за случай, что у Вас объявился знакомый в Висбадене. Мыто здесь уже давно знаем, что единственной постоянной величиной является случай, только на него и можно еще рассчитывать, но я надеюсь, что Вам в этом отношении повезло немного больше.
Как мне описать Вам свою растерянность, когда прошение Вальтера Редлиха о приеме на службу в министерство юстиции земли Гессен оказалось именно на моем столе. Наверное, я первый немецкий чиновник со времен отставки Бисмарка, который плакал, находясь на службе. Я снова и снова перечитывал Ваше прошение и все не мог поверить, что Вы живы. В Леобшютце поговаривали вскоре после Вашего отъезда, будто на Вас напал лев и Вы погибли. Только после того, как я прочитал, что Вы учились в Бреслау и служили адвокатом в Леобшютце, я уверился, что это действительно писал мой друг тех добрых, навсегда ушедших дней.
И потом, я не мог представить, что человек, которому удалось сбежать из Германии, захочет снова вернуться на эти руины, к людям, которые причинили Вам и Вашему народу такое горе. Что же Вам пришлось пережить, как тяжела была Ваша жизнь, если Вы нашли в себе мужество принять такое судьбоносное решение! Конечно, я горячо приветствую его. Мы здесь, в Германии, уволили судей, работавших при прежнем режиме, а не участвовавших в этом осталось слишком мало, чтобы возродить систему юстиции. Так что будьте готовы к тому, что Вам недолго ждать повышения. Председатель суда Маас Вам понравится. Он глубоко порядочный человек, которого нацисты прогнали со службы, и его семья все эти годы еле держалась на плаву.
Ну, и о моей судьбе. Мне не помогло, что Ваша Анна (простила ли она меня, верная душа?) всегда задергивала шторы, когда я приходил к вам на Астернвег, чтобы никто не проведал, что я общаюсь с евреями. Вскоре после того, как Вы покинули Леобшютц, меня прогнали со службы из-за жены-еврейки, но благодаря заступничеству старого доброго Теншера я все-таки получил место в Кадастровой службе.
Через несколько месяцев, по ходатайству крайсляйтера Руммлера, которого Вы, надеюсь, не так хорошо помните, как я, меня выгнали и оттуда. А до этого трижды вызывали в Бреслау и обещали немедленно восстановить на службе, если я разведусь с женой. Пока не началась война, я худо-бедно кормил свою семью за счет случайных заработков у адвоката Павлика, о которых, естественно, никто не должен был знать.
Я не смогу больше отплатить Павлику за его добро. Он погиб в первый месяц войны, в Польше. Меня самого признали „недостойным звания воина“ и в 1939 году послали на принудительные работы. Об этом периоде я расскажу Вам, когда увидимся. Перо отказывается описывать то, что я там пережил, хотя я отлично понимаю, что могло быть гораздо хуже.
После войны с первой колонной беженцев мы с Кэте и нашим сыном Клаусом, который, если помните, родился в один год с Вашей дочкой, выбрались из Верхней Силезии. Кэте все эти годы плохо чувствовала себя из-за постоянного страха, что ее депортируют, а по дороге добавилась еще рана на ноге, которая дала нам основания опасаться худшего. Хотя я разучился верить в Бога, все-таки мы должны быть благодарны ему за то, что все трое наконец оказались здесь, в Висбадене, где нас принял один дальний родственник. И теперь я именно Гитлеру обязан своей карьерой, о которой в Леобшютце даже мечтать не смел.
Кэте так разволновалась, когда я рассказал ей о Вашем прошении. Мой сын дождаться не может, когда познакомится с человеком, добравшимся до Африки. Он закрытый мальчик, на его формирование оказало большое влияние то страшное время. Он никак не может забыть страх своих родителей и все оскорбления и мучения, которые он терпел от своих друзей и, главное, учителей. Его не взяли в гимназию, а сейчас у него проблемы в школе. Он не по-детски одержим идеей эмиграции, и я думаю, мы недолго будем вместе.
Боюсь, я утомил Вас подробностями, но мне стало легче от этого письма Вам. Одна мысль о том, что оно дойдет до Найроби, в свободный мир без развалин, потрясает меня. И при этом у меня все время такое чувство, будто я сижу в Вашей гостиной в Леобшютце. При открытых шторах! О судьбе Вашего отца и Вашей сестры, с которыми познакомился у Вас однажды, я спрашивать не смею. Также боюсь воодушевлять вас на новую жизнь в Германии. Немцы утратили не только большую часть своей страны и свои города. Они потеряли и свою душу, и совесть. В стране полно людей, которые ничего не видели и ничего не знали и „всегда были против“. А тех нескольких евреев, которые еще остались, сбежав из ада, снова поливают грязью. Они получают в дополнение к скудной продуктовой карточке иждивенца добавку для рабочих. И этого достаточно, чтобы преступники снова преследовали свои жертвы.
Известите меня как можно раньше о дате Вашего выезда. Мой пессимизм и жизненный опыт запрещают мне говорить о возвращении домой. Я сделаю все, что в моей власти, чтобы помочь Вам, но не ждите слишком многого от министерского советника, который имеет тот недостаток, что приехал из Леобшютца. Мы здесь, на западе, считаемся „восточным дерьмом“, и никто не верит людям, потерявшим вместе с родиной и материальные, и духовные ценности. Я скорее помогу Вам получить место председателя окружного суда, чем достану для Вас квартиру или фунт масла.
Не дайте моим жалобам, которые я считаю здесь совершенно неуместными, пошатнуть Ваш завидный оптимизм и Ваше чувство юмора, о котором я так охотно вспоминаю. Если можете, привезите с собой кофе. Кофе — новая немецкая валюта. За кофе здесь можно все купить. Даже белую жилетку. Ее здесь теперь называют „белизной Персила“.
Мы с женой ждем Вас с нетерпением и открытым сердцем. А пока шлет Вам привет и уверения в прежней привязанности.
Ваш Ганс Путтфаркен.
P. S. Чуть не забыл: Ваш старый друг Грешек живет теперь в одной деревне в Гарце. Я случайно получил его адрес и написал ему о Вашем возвращении».
Пока Йеттель засовывала письмо обратно в конверт, она пыталась представить себе лицо Путтфаркена, но вспомнила только, что он был высокий, светловолосый и очень голубоглазый. Она хотела сказать Вальтеру хотя бы про это, но тишина уже слишком затянулась, чтобы нашлись слова, спасающие от волнения. Йеттель робко обмахнулась конвертом. Овуор взял письмо у нее из рук и положил его на стеклянную тарелку.
Он издал несколько шипящих звуков, подражая птичкам, подслушанным в детстве, улыбнулся, вспомнив слово, которое мемсахиб достала из бумаги, и, насвистывая, раз-дернул шторы. Луч низко стоящего послеполуденного солнца отразился в стекле и бросил дымку тонкого синего тумана на серую бумагу. Собака проснулась, лениво подняла голову и, зевнув, так громко лязгнула зубами, как в дни юности, когда она еще различала в траве следы зайцев.