— Извините, это у вас псалтырь? — спросил Миша первое, что на ум пришло.
— Это требник, милый. На разные случаи жизни, когда что потребуется — требник.
— А по-церковнославянски вы в детстве научились читать или уже после?
— Никогда не училась, и никто не учил. Богом дадено.
Лицо старухи было совсем рядом, и Миша уловил, в чем его странность, почему было неловко смотреть — глаза! Спрятавшиеся какие-то глаза, будто с чужого лица.
— Тебе это в интерес, вижу, — говорила отпевальщица сдержанно, но просто. — Расскажу. Двадцать пять лет я умершим служу. А до этого я, милый, шоферкой работала.
Миша невольно глянул на ту, шоферскую, могилку, возле которой он и увидел старух-богомолок.
— Да, мимо шоферов никогда не прохожу, — уловила отпевальщица его взгляд, — всегда остановлюсь, почитаю. Родные они мне. Сама не раз в аварию попадала, и под откос летела, едва жива осталась. Знаю… Дак вот, работала я шоферкой, замужем была, детей уже имела, и вот сделала аборт. А до того уж три аборта было. И приди мне в голову, что я детишек убила. И стала у меня голова болеть — мучилась, а выкинуть детишек из мысли не могла. Положили меня в больницу. Полечили меня, значит, никаких уже вроде болей. И вот назавтра выписываться — и ночью во сне приказ пришел. Кто говорит — не вижу, голос только слышу: иди, говорит, по такому-то адресу, к тебе выйдет человек, спросишь у него книгу, он тебе даст, и ты ходи с ней — мертвым служи. И вот утром встала, пошла — а не идти не могу, тянет. И все было, как сказано. Нашла адрес, вынес человек мне книгу. Открыла — сразу читать стала. С той поры хожу, умершим служу.
В историю с головой и книгой Мише верилось мало. Хотя подкупал этот рассказ про аборты. Ну, может, какие-нибудь невольные хитросплетения фантазии и реальности или еще что-то в этом роде — верующий все-таки человек иного пошиба.
— Ты пенсию-то какую получаешь, нет? — поинтересовался дед Макар.
— Есть пенсия, как же. Да я ее не получаю, на детей перевела. И дом им отдала. У меня ничего нет. Езжу, как цыганка. Сейчас вот к этой старушке, — указала она на стоявшую в сторонке товарку, — поеду в Турочак. На самолете полетим. Поживу у нее маленько, после еще куда… Птички небесные не сеют, не жнут, и бог их питает.
— А муж твой где? Сашка-то? Ты ведь с Сашкой жила?
Про себя старуха говорила с охотой, про мужа, Сашку, ответила коротко и сухо:
— Где — не знаю. Люди в Горном видели. Спился совсем…
— Он и здесь-то, глядишь, всё пьяненький.
— Это который Сашка-то, — встрял отец. — Ненормальненький-то? Который на могилках все время побирался?
— Он, — смиренно кивнула старуха.
— Так ты от него детей родила?
— Дети от первого мужа… — опустила голову отпевальщица, прекращая не туда поехавший разговор.
Судьба старухи Мишу поразила: шоферка, служение мертвым, муж дурачок-пьяница… А сама — теперь он вовсе хорошо рассмотрел, — была не просто хорошенькой в молодости, а красавицей редкой! Да еще горделивая, и с умом… Она и сейчас старуха видная, ее старит-то монашеский обряд, оденься по-другому — в пожилые только можно будет определить!
— Поете вы хорошо, трогает, — проговорил смущенно Миша; ему хотелось сказать теплее, признательнее.
И тут старуху стал покидать покой. Встрепенулась вся, как ни сдерживалась. Глаза!.. Глаза ее словно выпрыгнули из заперти, забегали, заискрились огоньками-цветиками! И слова начали вылетать порывисто, суетливо:
— С малых лет пою. И когда шоферкой работала, в самодеятельности пела. Всякие песни люблю. «Бьется в тесной печурке огонь…» — попыталась вывести она, но получилось плохо, дрожал голос. Снова начала и опять сбилась. Лицо захлопотало. И не в силах подавить волнение, судорожно улыбаясь, старуха вдруг пошла, пошла как-то стыдливо, бочком. И все повторяла:
— Всякие песни люблю, всякие… Пойду, старушка меня заждалась. Сейчас на самолете полетим, я ездить люблю… Птички небесные…
Старуха с торбой смотрела недоуменно, опешив — больно возбужденная, расхристанная шла к ней товарка.
— Птичка, птичка, а от рубля не отказалась, — засмеялся отец. — Подать бы им по маленькой ради праздника, все бы веселей старухам было. Говорил — две бутылки брать!
— Они, наверно, не пьют, — заметил Миша.
— Ха-ха, нынче только столб не пьет — наклониться не может, не здесь об этом будет сказано.
— Чего об ем, об рубле, говорить, — проворчал негромко дед, — сколь попусту тратим, так…
Родственники уходили с кладбища. Миша уносил в себе ощущение встречи с матерью. Но не выходила из головы и старуха-отпевальщица. Чувство такое обсасывало и, как камень в ботинке при ходьбе, мешало, будто сделал он чего-то непристойное. Внезапное это смятение отпевальщицы не давало покоя. Не ждал он его, не хотел! Неужто то, что признали талант, преклонились — выбило отпевальщицу из себя?! Восторженные глаза старух — дело привычное. А тут молодой, нездешний по виду, откуда-то о т т у д а парень повержен! Конечно, наверняка жило в ней ощущение — для чего-то большего предназначена, которое где-то т а м… Или что-то другое вовсе задело? Может, это всего лишь его, человека из театральной среды, где желание понравиться нередко у людей отшибает мозги, — всего лишь его рассужденья? А есть нечто такое, чего он и в расчет взять сейчас не способен? Почему случился тот странный слом в жизни — шоферка стала монашенкой? По рассказу выходит, грех душу отяготил, замолить его надо было. Но если так, вряд ли в четырех абортах вся греховность! Шофер Чуйского тракта, красавица, певунья, сильная и со страстью, среди мужиков всегда находилась — да каких мужиков! Лихих, крутых — шоферов Чуйского тракта! Из-за нее же тут бог знает что творилось — и дрались, и резались! И не здесь ли собака зарыта? Двадцать пять лет назад, по словам старухи, бросилась она в религию. Привыкла легко покорять, быть в центре, и вдруг на тебе — неумолимые годы, возраст. И стала чаще и чаще замечать — не бросается уже за ней какой-нибудь парень-орел сломя голову! Другая в королевах. А нет орла — пусть будет убогенький!.. И ломанула себя, судьбу свою. И не сдерживаемая ли годами молодость, жажда жизни только что дала о себе знать?!
— Дед! — Мишу обожгла новая догадка, да такая, что вздрогнул и остановился. — А как ее зовут?
— Кого?
— Ну старуху эту, отпевальщицу?
— Не вспомню счас… Памяти ниче не стало.
Пришла Мише мысль — а не та ли она и есть, старуха эта, шоферка Рая, из-за которой и погиб в известной песне «самый отчаянный парень Колька Снегирев»? Не так уж много было на Чуйском тракте шоферов-девушек, тем паче красивых!.. Только у кого бы про это узнать, кто помнит?
— А ты разве ране ее не видал? — продолжал дед. — Она, однако, и на похоронах у Марии была… Или не была? Но мужика-то ее должен знать. Он-то был. Он ко всем на поминки ходит, не пропускает. Такой черный, лохматый.
Мише припомнилось землистое лицо с конвульсивным оскалом, с шапкой черных волос, не то кудрявых, не то нечесаных и скатавшихся за годы. Когда Миша впервые увидел этюд Иванова «Голова раба», поразило именно это сходство раба со знакомым убогим, с Сашкой то есть.
— Бать, ты же должен знать, шоферил тоже…
— Так я тогда где жил — в Майме. А она, видать, здесь… В войну-то много баб по Чуйскому ездило… Она же старая, была бы помоложе, я еще, может, и приметил где!
— Я тоже знаю ее токо, когда она стала читать ходить. Но Сашка-то, помню, сказывал, что шоферила она, муж у ней был как вроде начальник…
Мелькнула судьба и ошарашила неохватностью!.. Чем ее измерить и как понять?..
— Ну, а что случилось-то с ней, со старухой? — пытался услышать хоть какой-то ответ старших Миша. — Шоферкой работала и вдруг по могилкам стала ходить?
— Кто жа ее… — вздохнул дед. — Чужая душа, говорят, потемки.
«Потемки» — согласился мысленно внук, но не успокаивался. И в темной судьбе старухи-отпевальщицы открывалась великая ясность и свет. В том правда, что служит она мертвым во истину, что после ее плача там, на могиле матери — на месте, которое никак вроде не располагает к жизни — захотелось жить, дела делать добрые, большие, лучше быть! Жить!..
— А ходит, сынка, и пускай ходит! — проговорил легко отец. — Почитала, рубль отдали — ей хорошо, и мы мать помянули. Все по уму. Поет хорошо — и спасибо ей.
Не работалось. В голове квелость, мысли шарятся редкие, короткие, не ухватишь, ускользают, зато желания, мечты неопределенные сами лезут, раздуваются, полонят ум. Весна, видно, виной: бередит, навевает смуту, притупляет охоту к делам-занятиям. И проступает усталость, скука собственной повседневности. Четвертый год учится Иван, считается на курсе перспективным, а это что-то требует от человека, сил, напряжения… Поступил в институт сразу после армии, помощи почти никакой, подрабатывает, грузит хлеб ночами. Поначалу вывески писал, плакаты, витрины оформлял, потом бросил — лучше грузить.