Все-таки в этом я вижу определенную цикличность развития судьбы. В этой связи мне вспоминается моя нынешняя квартира в Москве. Нас в период застоя выгнали из всех квартир, взломали дверь топором, вышвырнули вещи. А когда в девяносто первом году случилась августовская революция, нам дали новую квартиру в высотном доме на Котельнической набережной. И вот я прихожу, а там огромные эркерные окна, и на одном выцарапано: «строили заключенные». А я – сын заключенных. Опять произошло цикличное завершение. И сейчас я сижу на сцене театра, которого все равно не вижу – отсюда не видно ни черта. Вы-то видите, а я вроде здесь и не был Я хочу сейчас прочесть стихи. Может быть, некоторые в зале знают, что на старости лет я стал писать стихи. Леша с Димой[4] подберут музыку. Мы не раз делали это в Центре Мейерхольда в Москве. Получалось так здорово, потрясающе! Все говорили: «Вы, наверное, репетировали целый год», а мы ни черта не репетировали…
Вот стихотворение о конце XX века. Я писал книгу «Кесарево свечение» – и вдруг почувствовал, что делаю это в самом конце двадцатого века, что наш век – кончается. Основное время, отпущенное нам Господом, – завершается. Одна героиня этого романа стала вдруг из проститутки бардессой, извините за игру слов. Она начала петь песенки, довольно серьезные. Вот одна из них. Вы, может быть, знаете, что в некоторых кругах XX век называли веком «Ха-Ха» – такое вот ерническое прочтение двух латинских букв.
ПЯТАЯ ПЕСНЯ
Мой братец во грехе, Ха-Ха, мой нежный брат.
Прими грехи стиха, все с рифмами хромыми,
Ночной той гребли плот у нас не отобрать,
Все мнится Ланселот Франческе да Римини.
Ха-Ха, ты был свиреп, ты хавал свой прогресс,
Но все ж ты был Ха-Ха, ты сеял массу фана!
Ты рявкаешь, как вепрь, но куришь сладкий грасс,
Прости, что для стиха я ботаю по фене.
Ха-Ха, ты петь горазд и бедрами вертеть,
Тебе не чужд маразм во имя человека.
Ты пестрый балаган, но ты же и вертеп,
Где Коба жил, пахан, гиена Ха-Ха-века.
Волшебник Ха-Ха-век, ты вырастил кино.
Марлон скакнул, как волк, мой призрак
черно-белый.
Спускаю паруса и в твой вхожу каньон,
А в нем моя краса – Марина-Анна-Белла.
Постой, повремени, не уходи, наш век,
Пока мы подшофе сидим вокруг салата.
Покуда над меню не подниму я век,
Чтоб увидать в кафе живого Ланселота.
Дальше идет большая глава «Записки сочинителя», она вся в стихах. И вот один из стихов также о конце прошедшего века. Леша и Дима, вы не возражаете еще так замечательно играть? Здорово, здорово! Вы играете просто классно.
ВЕСНА В КОНЦЕ ВЕКА
Дневник сочинителя
Холодная весна. Ликующий щенок.
Щегол поет в кустах, как скрипка Страдивари.
Свистим и мы свой блюз, не раздувая щек,
Лишь для самих себя, Армстронга староверы.
Кончается наш век. Как дальний джамбо-джет,
Он прибывает в порт, свистя четверкой сопел.
Что загрустил, народ? Иль кончилась уже
Дерзейшая из всех двухиксовых утопий?
Печаль ползет, как смог, в комфортные дома.
Осталась только дробь, потрачены все восемь.
Исчерпан Голливуд, Чайковский и Дюма.
Ну а щенки визжат от счастья первых весен.
…
Весна. Вирджиния. Колючками шурша,
Бесстыжий лес осин затеивает вальсы.
Поверит ли пропащая душа,
Что можно жить без музыки Вивальди?
Зеленый грузовик рассады приволок,
А ветер гнул кусты в предательстве раскосом.
Заснувший в темноте под свист небесных склок,
Поселок поутру украсился нарциссом.
Как короток твой век, нарцисс-самовлюблен!
Слетает лепесток в апофеозе бури.
Успеешь ли сказать о чувстве, воспален?
О гибели сказать уже не хватит дури.
Это написано весной девяносто девятого года в Вирджинии. А потом вдруг этот год обернулся страшной бессмысленной бомбардировкой Косово.
СТАТИСТИКА БОЁВ
На фоне зарева Белграда
Сообщить командованью рад,
Что тени длинные Эль-Греко
Проходят ночью сквозь Белград.
Дома горят, убитых мало.
Число избранников судьбы
Сошло до минимума в залу,
Где ждут подсчета, как столбы.
По Косово гайдук гуляет.
Ничто не сдержит гайдука,
Лишь пляшут цели над углями
В прицеле верного АК.
Дома горят, убитых много.
Но максимум еще далек.
Дружины Гога и Магога
Раздуют славный уголек!
Албанка, жертва геноцида.
Прольет невинную слезу,
Но кто чернее антрацита
Торит позорную стезю?
Гайдук, нажратый водки с салом.
АВАКС с командой «Гоу-ахэд»
Или укрытый под вокзалом
Голубоглазый моджахед?
И еще из этого цикла одно стихотворение. Летит истребитель-бомбардировщик по кличке «Чарли Браво». Над ним летит наводящая станция «АВАКС».
ИЗ-ЗА ТУЧ
Он подлетает, Чарли Браво!
Над ним, как мать, летит АВАКС.
Сквозь тучи виден берег рваный
И деревень дремучий воск.
Вот он взмывает по спирали.
Уходит свечкою в зенит.
Искус воздушного пирата,
Как саранча, вокруг звенит.
Он целит в красных злые танки.
В посланников белградских бонз.
Но попадает не в подонков —
В албанцев, страждущих обоз.
…Вдоль границы аквамарина ритмичной трусцой движется коренастая фигура. Она приближается – знакомое уставшее лицо, синь взгляда под опущенными веками. Легкий ветер треплет небрежную русую курчавость. Слышно немолодое дыхание. Под серебром усов пульсируют слова. Впереди горизонт – иллюзорный предел пространства с заваливающимся баскетбольным мячом заката. Волны набегают на следы бегуна. Его подпрыгивающий силуэт на фоне апельсинового марева медленно удаляется, делается размером с точку; которая постепенно исчезает под об ложкой опускающейся темноты…
Образ «бегущего по волнам» автора знаком сегодня многим, кто соприкасался с творчеством Василия Аксенова. В реальности «стиляга из Лядского», писатель, герой и прототип в едином лице возник перед своими почитателями респектабельным господином профессорской наружности в английских ромбах пуловера и лекторских очках. Впервые – на творческом вечере в оперном театре. Со сцены звучал неторопливый с хрипотцой рассказ о цикличности судьбы, о завершающемся времени. Спустя два дня состоялась короткая встреча представителей нашей редакции с Василием Павловичем. Свою беседу мы сочли уместным начать с литературной родословной писателя, с вопроса о «семейной саге» Аксеновых, которая стала частью истории и нашего журнала.
– Василий Павлович, книга вашей мамы Евгении Семеновны Гинзбург «Крутой маршрут» стала классикой лагерных мемуаров, но, наверное, не многие знают, что ваш отец, Павел Васильевич Аксенов – автор воспоминаний «Последняя вера» о годах своего заключения. Их в течение нескольких лет публиковал журнал «Казань». Знакомы ли вы с этим наследием?
– Да, знаком. Я читал эти воспоминания, когда еще нельзя было даже подумать об их публикации. Вариант рукописей хранится у моей сводной сестры Майи Павловны Аксеновой в Москве. Возможно, даже есть что-то, не вошедшее в вашу первую публикацию – так мне кажется.
Как-то мы общались по телефону, и она говорила мне, что воспоминания производят очень сильное, мощное впечатление. Воспоминания мамы очень эмоциональны, а у отца – спокойный рассказ о колоссальной несправедливости и подлости. По-моему – замечательная вещь, интересная очень. Язык в ней странный – вперемежку с бюрокразимами уже наплывающий сленг тюрьмы. И в то же время во всем какое-то спокойствие удивительное… Это показывает, что Павел Васильевич тоже внес свою лепту, и очень солидную, в «гулагиану». Хотя и сам он принадлежал к власть имущим.
– В Казани вы бываете не часто. Сохранились ли сегодня у вас какие-то связи с «родом из детства», с аллеей Лядского садика?
– Да, конечно! Один из моих друзей, с кем я часто общаюсь, – Марик Гольдштейн. Мы жили дверь в дверь. Рядом с нашим домом стоял трехэтажный дом в стиле «прекрасной эпохи», в котором жила семья профессора рентгенологии Гольдштейна, его папы. (В Казани были два профессора рентгенолога, и оба – Гольдштейны.) Марик – это самый мой старый друг! Мы еще в детский сад ходили в одну группу, учились вместе в мединституте. Сейчас он живет в Германии. Приезжает ко мне в Биарриц. Проезжает всякий раз через Москву по направлению Обсерватории – там у него дача. Так мы дружим.
– Вы оставили профессию врача, занялись писательством – не первый случай в истории литературы, надо сказать. Как, на ваш взгляд, можно быстрее и вернее найти свое призвание, нужно ли поспешать тем, кто занялся сочинительством?