Так что только в ванной я поняла, что, когда проснулась, Марка в постели не было, и там же в ванной удивилась: а где же он? Еще мокрая после душа, но уже полностью пришедшая в себя, я нашла его на кухне, где, казалось, время застыло со вчерашнего вечера: все так же горела настольная лампа, поставленная на кухонный стол, все так же стояла кружка недопитого не то чая, не то кофе, все так же рядом лежала недогрызанная конфета.
Он посмотрел на меня, и взгляд его быстро вернулся в реальность, как будто за мгновение переместился из какого-то другого, своего времени в текущее, а может быть, и из своего, неведомого мне пространства в это, мне вполне ведомое. Я подумала, что, может быть, там, в его измерении, время искажено, и то, что для меня растягивается в полновесные, неторопливые дни, для него является всего-навсего часами или даже минутами.
Я вспомнила, как однажды, несколько лет назад, когда мы были на природе, Марк, показывая на бабочку-однодневку и качая в недоверчивом изумлении головой, сказал, что вот она, существуя всего ничего, успевает за это время пожить бабочкой-ребенком, вырасти, набраться мудрости, поработать как-то там по-своему, по-бабочкиному и, может быть, добиться успехов. А еще влюбиться и заняться любовью, и, наверное, родить, и состариться, и еще многое-многое другое, более мелкое, но что вместе составляет жизнь нормальной бабочки: страдать от головной боли и простуды, сходить на концерт танцующих шоколадниц и прочее и прочее — и все это за один день.
— Наверняка, — сказал тогда Марк, — у них совсем другое представление о времени и ощущение его. Наша секунда для них — месяц или квартал, и они за эту секунду успевают прожить и прочувствовать то, что мы, возможно, не успеваем и за несколько месяцев.
Марк посмотрел на меня и, как ни странно, узнал.
— А, — сказал он как ни в чем не бывало, как бы приветствуя меня этой буквой, — сейчас, распечатать только осталось. Кстати, сколько времени?
Он давно уже не носил часы. Я знала — это, чтобы жить вне времени.
— Около семи, заботливо ответила я. — Ты что, обе работы уже написал?
Он не ответил, давая понять, что не отвечает на риторические вопросы, имеющие риторические, если такие бывают, ответы.
— Ну, ты даешь! — искренне сподобострастничала я. —Не понимаю, как ты так?
— Ничего, дети поймут, — невежливо ответил он, подставляя щеку под мой благодарный поцелуй. — Ладно, я спать пошел. Спокойной ночи, — и уже выходя из кухни, сказал сонно, хотя пытался строго: — Малыш, это в последний раз, дальше давай сама управляйся, не маленькая уже.
— Спокойного дня, — поправила его я.
А сама подумала: «Во дура щепетильная, надо было все три работы ему подсунуть. Ему чего, еще бы два часа не поспал, днем отоспится, а мне дня два-три сидеть».
Когда я распечатала текст и, сидя в автобусе, пробежала его глазами, я обомлела и подумала почти удивленно: «А ведь парень действительно, похоже, гений».
Впрочем, я тут же почувствовала досаду, что работы написала не я, хотя теперь обрадованные профессора решат, что сбои мои имели временный характер и все возвращается на круги своя. А на самом деле ничего никуда возвращаться не собиралось. И хотя я, конечно, считала, что сбои действительно временны и что за последний период я, безусловно, взяла еще одну высоту, но тем не менее работы эти о ней не говорили. А говорили они, скорее, о высоте Марка, которая, как я начинала бояться, для меня была недостижимой. Я же осталась с ощущением, что в первый раз словчила, и оно образовывало где-то на дне моей чистюли-совести шершавые, перекатывающиеся и оттого зудящие осадки.
С другой стороны, успокаивала я себя, мы ведь вместе занимаемся одной работой, вкладываем в нее одинаково (или приблизительно одинаково — точно не измерить). А я еще, помимо обычной учебы, пишу за семестр дюжину работ, и, кстати, все достаточно высокого качества, тогда как Марк ни одной, и почему бы ему в таком случае мне немного не помочь и нам хоть немного не сравняться?
Конечно, я выкарабкалась с этой сессией и даже получила поздравления за творческую и глубокую работу от благодарных профессоров, и даже декан, которого я однажды повстречала в коридоре, остановил меня и сказал пару весьма ободряющих слов.
Впереди был последний перед диссертационным периодом семестр, и я с неверием твердила заветное: что через пять месяцев наконец учеба закончится и что наступит для меня неведомая, желанная пора. Ведь в принципе вся моя взрослая и уже не очень короткая жизнь только и проходила в учебе— в разных странах, на разных специальностях, в разных университетах.
Наконец-то я исчерпала возможности западного образования, пройдя все его немыслимые угловатые отрезки и дойдя до вершины. Все, думала я, сколько бы ни хотел того Марк, или я сама, или кто угодно, мне даже теоретически негде дальше учиться, потому что дальше ничего нет, если я только не захочу заново менять профессию. Но такой глупости, я была уверена, я больше совершать не захочу.
Конец сессии не означал передышки, потому что Марк, понимая, по-видимому, что я стала более свободной, взвинтил темп, и вечно красные от бессонницы глаза его, и вечно раздраженный голос, и осунувшееся, потемневшее лицо, выражавшее постоянное недовольство (в лучшем случае равнодушие), не давали расслабиться ни моему загруженному уму, ни растянутым до предела нервам.
К тому же последнее время в Марке появилась еще одна черта, то чего в нем раньше никогда не было, по крайней мере, я не замечала: какая-то странная неуверенность. Она проявлялась, по сути, во всем — даже в движениях, даже в голосе появились неуверенные нотки. Видимо, думала я, посмеиваясь, чтение о подвигах бесчисленных романтических героев, которые в более ранние, чем Марк, годы достигали и славы, и прекрасных дам, на которых я сейчас никоим образом не смахивала, развили в нем комплекс упущенной молодости. Я пыталась было как-то повлиять на него, но, видимо, уже не обладала должным рычагом, а может быть, просто сама не являлась эталоном уверенности.
Единственное, на что ранимость Марка не распространялась и где она не проявлялась никак — это на наши обсуждения. Наоборот, он стал еще более требовательным, более давящим, как бы генерируя напор и неудовлетворенность, часто переходящую в нескрываемую злобу.
Он нервничал из-за оставшихся пяти месяцев, говорил, что срок ничтожно мал, что нам не хватит времени, если мы будем продвигаться такими темпами, и что мы провалим работу, и его голос, и искривленный рот, и мечущиеся глаза — все это напоминало панику. Мои же пораженческие уговоры, что ничего, мол, страшного не произойдет, если мы захватим лишний месяц, вызвали такой взрыв яростного негодования, что я вскоре предпочла не вмешиваться в его параноические приступы и не пытаться их нейтрализовать.
Я «пахала» все каникулы, не отвлекаемая университетскими делами, как никогда до этого и никогда после не «пахала», и, даже когда каникулы закончились, я сделала вид, что этого не заметила, и продолжала игнорировать занятия, не вылезая из библиотеки. При этом я с мстительной радостью понимала, что теперь-то уж мои достопочтенные профессора подумают дважды перед тем, как снова кляузничать на меняв деканат.
Когда, столкнувшись с одним из них, я, начав извиняться за пропущенные лекции, услышала в ответ, что, мол, не волнуйтесь, Марина, я знаю, что вы просиживаете в библиотеке, и вполне вам доверяю, и вообще мне известно, что вы лучше работаете под стрессом, я злорадно подумала: «Так-то вот, хоть под стрессом, хоть под кем. Главное, чтобы все знали».
К середине февраля ход наших с Марком обсуждений стал меняться, исчезла динамика, каждый шаг, который уже был не шагом, а скорее шажком, давался неимоверно трудно, а зачастую не давался вообще. Темы стали повторяться, как и наши разговоры, как и произносимые слова, и казалось, что мы продолжаем затянувшуюся, разрозненную беседу ради самого продолжения, ради привычки ее вести.
Было явное ощущение, что мы топчемся на месте и что продолжение, если оно вообще существует, затерялось в потемках и что мы на самом деле уперлись.
Как ни странно, я вместе с растерянностью ощутила непонятное облегчение. По-видимому, думала я, все оттого, что эта изнуряющая работа, забирающая и у меня, и у Марка столько сил и нервного напряжения, поломала нас и изменила нашу прежнюю, сейчас казавшуюся нереальной и вообще несуществующей жизнь. Это оттого что ей, нашей работе, так долго было все подчинено и абсолютно все принесено в жертву — и мысли, и мечты, и поступки, и действительность, и даже недействительность, даже сны. И может быть, я еще не поняла, но именно сейчас моя любовь тоже приносится в жертву шальной призрачной идее.
И вот сейчас, когда она зашла в тупик, но не из-за моей недобросовестности или недостатка усердия, а сама по себе, без какой-либо моей вины, оставив мне чистую совесть и чувство исполненного долга, может быть, оно и к лучшему, может быть, все теперь потихоньку вернется на свои прежние, такие далекие, но такие желанные места.