Один человек из того эшелона, пройдя лагерь, чудом остался жив. Я разыскала его летом сорок пятого в гостинице «Лютеция», куда временно расселяли вернувшихся. Вялый, равнодушный старик тридцати лет от роду рассказал, как погиб мой муж.
На станции стоял крик и плач, люди боялись садиться в страшные грузовые вагоны. Охранники били их прикладами в спины. Тогда Давид подошел к главному немцу («рыжий такой, круглолицый, хмурый») и что-то ему крикнул. Тот, не меняя брезгливого выражения лица, вынул пистолет. Выстрелил в грудь и потом, уже упавшему, в лоб. После этого подгонять толпу не пришлось – все очень быстро погрузились в вагоны. Человек из «Лютеции», видно, желая меня утешить, еще сказал, что потом, в лагере, часто вспоминал Давида и очень ему завидовал. «Умно поступил ваш муж, – тускло сказал уцелевший. – Я и сейчас ему завидую».
Давиду всегда везло, ему грех было жаловаться на судьбу. Она много раз вытаскивала его из скверных переплетов. Спасла из голодного Питера, уберегла в Гражданскую, выручила из рук хунхузов. И наш отъезд из Китая, где вскоре грянула большая война, до поры до времени казался мне великодушным даром Фортуны. Я шутила, обнимая мужа: «Ты от бабушки ушел, ты от дедушки ушел, а от лисички-сестрички не уйдешь». Всё так и получилось. Только лисичкой оказалась не я, а смерть в обличье рыжего немца.
После разговора с человеком, про которого Иван Иванович сказал бы, что в нем совсем не осталось Жизнесвета, в моем существовании вдруг появился смысл.
Почти три года я жила, будто в вязком бреду. Заставляла себя надеяться – ведь кто-то всё-таки находился, а начиная с весны, некоторые, очень немногие, возвращались. Девочку я искать давно уже перестала. Она затерялась сразу, не оставив никакого следа. Будто ее вовсе не было. Она была маленькая, не знала своей фамилии. Таких в списки депортируемых вносили безымянными, поставив в графе «имя» знак вопроса. Никто из этих детей не вернулся. Я слышала рассказы железнодорожников, чистивших «спецпоезда» после возвращения из Германии. В каждом вагоне лежало по несколько окоченевших маленьких трупов.
Стоп. Стоп.
Летом сорок пятого о девочке я уже не вспоминала. Инстинкт самосохранения запер эту дверь на замок, а ключ выбросил. Когда я узнала о гибели Давида, встречать поезда из Германии и надоедать персоналу в «Лютеции» тоже стало незачем.
Зато в моей жизни появился штабс-фельдфебель Кропс.
Я довольно быстро выяснила, как звали начальника поезда (по-немецки «транспортфюрера») спецэшелона № D901/14, отправленного 19 октября 1942 года со станции Ле Бурже-Дранси в лагерь Аушвиц-Биркенау. Рыжеволосый круглолицый человек по имени Хайнрих Кропс был 1900 года рождения – меня особенно поразило, что он ровесник века. Будто вся тупость и жестокость этого тупого и жестокого столетия сконцентрировалась в поросячьей физиономии, которая глядела на меня со служебной фотографии. Я пустилась по следу «транспортфюрера», и никакая сила не свернула бы меня с этого пути.
Скоро я знала про Кропса всё. Он не выслужился в офицеры, потому что имел только начальное образование. До конца войны оставался в том же чине. Пропал без вести в апреле. Одно из двух: либо дезертировал, либо попал в плен к русским – в лагерях у союзников пленный с таким именем не числился.
Я намеревалась поселиться в его родной деревне под Штутгартом, познакомиться с его родственниками, подождать, не придет ли к ним откуда-нибудь весточка. Если он действительно у русских, я репатриируюсь в СССР. Тогда многие эмигранты это делали, и их впускали. Через год, через десять или через двадцать лет я найду Хайнриха Кропса.
Он уцелеет, потому что такие мрази обладают нечеловеческой живучестью. Вывернется змеей, выползет мокрицей, прошмыгнет мышью, но спасет свою драгоценную шкуру.
Первое, что он сделает, когда выйдет на свободу, пойдет выпить пива, которого столько лет не пробовал.
Он возьмет пару кружечек, порцию сосисок с тушеной капустой. Сдует пену, облизнет свои толстые губы. Потом заметит, что на него с радостной улыбкой смотрит женщина с худым лицом и наполовину седыми волосами, и тоже ей заулыбается. Он так давно не имел бабы, что его не отпугнет ни седина, ни худоба.
Я подойду к нему. Я не буду спрашивать, помнит ли он человека, которого когда-то застрелил на станции. Конечно, не помнит. Таких случаев в его гнусной жизни наверняка было много. Да и плевать мне, помнит он или нет.
Правой рукой я возьму его за ладонь и скажу: «Меня зовут Александрина». Возьму крепко, чтобы не вырвался. В левой руке у меня будет острый нож. Я воткну его Хайнриху Кропсу пониже пупа и медленно распорю его поганое брюхо до самого верха, все время глядя в выпученные белесые глаза.
А ларчик просто открывался?
Если это вообще могло случиться, то только так. Без предварительного намерения, без решения, очертя голову. Вера никак от себя такого не ждала. Не поверила бы, что это может произойти – уж по крайней мере не с Берзиным.
Но когда он заговорил сорванным голосом, давясь слезами, то словно бы перестал быть Берзиным, а превратился в какого-то другого человека, невыносимо близкого и дорогого. То есть не превратился, конечно. Просто со Славы, как отвалившаяся короста, слезло всё наносное, и Вера впервые увидела его по-настоящему. Сердце переполнилось, раскрылось ему навстречу, ну а всё дальнейшее было естественным развитием событий.
Когда взбудораженное тиканье наконец утихомирилось и стало ясно, что бомба не рванет, Вера по привычке начала разбираться в собственных чувствах.
Что же она увидела в его глазах, когда слезы вымыли оттуда победительную самоуверенность?
Что Слава – такой же подранок, как большинство людей. Даже в большей степени, поэтому для него особенно важно казаться неуязвимым и сильным.
И еще (чуднáя мысль): он ужасно похож на Маяковского. Тот тоже был высокий, с выпяченной челюстью и нахрапистыми манерами. Снаружи – ощетинившийся ёж, а внутри обостренная ранимость и беззащитность.
И вот,
громадный,
горблюсь в окне,
плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
Какая –
большая или крошечная?
А вот прямо про Берзина:
Значит – опять
темно и понуро
сердце возьму,
слезами окапав,
нести,
как собака,
которая в конуру
несет
перееханную поездом лапу.
Берзин – поэт? Смешно. Я поэт, зовусь я Цветик, от меня вам всем приветик.
Волосы растрепались, глазами хлопает – ресницы длинные и светлые, как у младенца. Понял, что обесчестил невинную деву, и перепугался. Не того, чего следовало.
Она хихикнула. Всегдашнюю эйфорию, приходящую после приступа, усугубляла пьянящая жизнь: теперь я настоящая женщина! Не инвалид, не весталка поневоле!
И дело не только в этом. Вере открылась некая головокружительная истина. До сих пор несовместимость мины замедленного действия и занятий любовью представлялась ей непреложной аксиомой. На самом же деле всё ровно наоборот!
Вера только что изобрела потрясающую формулу. Любовь + Опасность Смерти = Высшее Наслаждение. Да, да! Самая острая, самая полная жизнь, квинтэссенция жизни именно что «бездны на краю». Когда каждое объятье может оказаться последним. Если заниматься любовью, то только так. Или вообще никак. Нельзя же это сводить к воздействию закона трения на нервные окончания!
Слава, который, видя ее улыбку, понемногу расслабился и осмелел, вдруг отдернул руку.
– Ты чего? Тебя не трогать, да?
А это Вера нахмурилась от новой мысли, неприятной.
Неужели в ней заговорила латентная суицидальность? Вот уж никогда бы про себя такое не подумала.
Еще больше она расстроилась, сообразив, что думает лишь о себе и собственных переживаниях. Она, значит, будет искать наслаждения в аравийском урагане и бездны на краю – и в конце концов однажды допросится. А что тогда будет со Славой?
– Трогай, трогай, – сказала она, пристально глядя на него.
Голос, который был мудрее и взрослее Веры, сказал ей: «Когда любят, делят опасность пополам. Это нормально».
«Но ведь он, в отличие от меня, об опасности не знает? – возразила она голосу, гладя Славу по волосам. – Это несправедливо».
«Зато милосердно. Милосердие не бывает справедливым».
А всё же осталось ощущение, будто она обнаружила в себе что-то новое и, кажется, нехорошее.
* * *
Неприятные открытия на этом не кончились. В тот же день, пока Слава вел сложные телефонные переговоры с секретаршей, чтобы она переделала назавтра весь его график и освободила день, отправилась Вера в кафе – поболтать с гостями, а заодно проверить, приметили ли ушлые старушки, что она уединилась с работодателем в квартире на целых два часа. В принципе, это ее личное дело, но все же лучше было соблюсти конспирацию, а то потом замучаешься на вопросы отвечать и добрые советы выслушивать.