При упоминании ее имени из Киминого кабинета выплывает Венди. Она с головы до ног задрапирована в необъятное то ли платье, то ли шаль. Больше всего это напоминает обвалившийся цирковой шатер. У меня на языке вертится вопрос, какие еще артисты погребены под этими брезентовыми складками и полезут сейчас у нее из-под ног? Силачи? Акробаты? Иллюзионисты? Борцы? Карлики?
— Привет, Венди, — говорю я ей. — Бредли говорит, ты тоже ничего не знаешь.
— Про Кими? Нет, от Кими пока ничего, Хант. Она вообще не слишком пунктуальна со связью. — Она подходит к столу Бредли и берет с него распечатку ВКР. — Сейчас приедет курьер, чтобы отвезти это assessor. И будь я проклята, если успею все рассчитать. И где, черт подери, эти конверты на А4? — Она оглядывается и видит, что я продолжаю смотреть на нее. Жду, не знает ли она ну хоть что-нибудь. Молю взглядом, чтобы она стала добрым вестником. — Ох, Хантер, — говорит она. Она подходит ко мне и берет за руку. — Эй, да не переживай ты так. Уж если она уезжает, то уезжает. Типа, совсем. Просто она занята своими делами, этим ее молчание и объясняется. Этим, а вовсе не мордоворотами с «Калашниковыми». Она у нас бедуин, бродяга. Это она так успокаивает нервы — потерявшись. С Кими всегда так. Советую тебе привыкать.
До меня вдруг доходит, что эта женщина, возможно, одна из самых близких подруг Кими.
— Вы с ней когда-нибудь говорили о детях и всем таком? — спрашиваю я. — О будущем?
— Мы ведь с ней дружны. Говорили, конечно. Ну, не о вас с ней конкретно, а вообще. Если ты хочешь услышать о ваших с ней отношениях, ну, это сугубо личное, этим она со мной не делится. Она тебя любит. — Она сжимает мне руку, показывая, как крепко Кими меня любит.
— Я знаю, знаю, — отвечаю я. — Мы любим друг друга. Спасибо. — Я тут же начинаю ощущать себя дурак дураком: надо же додуматься благодарить ее за подтверждение Киминой любви. Поэтому я отнимаю свою руку и говорю обоим: «Ладно, ребята, я свистну, как только буду знать что-то». Я произношу это так, будто у меня нет ни малейших сомнений, что она свяжется со мною первым. Вне конкуренции. Совершенно игнорируя тот маленький исторический факт, что я приехал к этим людям, надеясь, что она позвонила им прежде, чем мне. Толстая женщина под упавшим цирковым шатром подтвердила мне, что Кими меня любит, и этого достаточно, чтобы я провозгласил себя абсолютным диктатором всего, что связано с Кими в будущем.
— Позвоню, как только что-нибудь узнаю, — обещаю я им.
А потом я выхожу на улицу и зажмуриваюсь от грохота и воя январской Брунсвик-стрит. Стою и пытаюсь понять, как это я ухитрился закончить встречу таким образом. Почему, интересно, мне не пришло в голову попросить их позвонить мне, если они узнают что-нибудь о ней?
* * *
Большую часть января я провожу вдали от семьи и друзей, потому что практически все мое дневное время занято конкурсными мероприятиями. В сопровождении комитетчиков я мотаюсь по митингам и провинциальным радиостудиям. Потому что до Дня Австралии остается все меньше времени, и Комитет форсирует кампанию в поддержку флагов, подогревает общественный интерес: кого же все-таки объявят победителем? Они пытаются объединить страну, заставить всех мужчин, женщин и детей занять позицию, выбрать свой флаг.
Или, если верить Два-То-Тони Дельгарно, Комитет раскручивает свою кампанию, чтобы развеять крепнущие подозрения в том, что ни один из этих флагов не подойдет и что все эти флаги придуманы людьми, отличающимися от большинства, а следовательно, не способными понять то, какой хочет видеть страну большинство. И что после Дня Австралии комитетчики вернутся с победой в свои кабинеты на Флиндерс-лейн и начнут раскручивать новый виток спонсорства со стороны тех гигантов австралийской промышленности, которые понимают, как это выгодно: присосаться к бесконечным поискам мифической национальной идеи. К поискам, которые из года в год будут запускать логотипы их компаний в тихие, уютные некоммерческие воды, доступ в которые обычно открыт только самым святым воспоминаниям и устремлениям. Будут запускать их логотипы на празднования Дня АНЗАК, и Дня Поминовения, и Дня Австралии, и на пасхальные парады, и на Эс-Би-Эс, и на Эй-Би-Си, и в начальные школы, в университеты и церкви.
И эти чертовы комитетчики смогут отмахнуться от всего и ловить кайф в полной уверенности, что штука, за поиск которой им платят бабки, — Bunjip,[1] Soothing Bunjip, который неуловим, и поэтому они по гроб обеспечены работой с прогрессирующей оплатой. Потому что по мере обострения язв общества поиск магического символа национального единства, который унял бы боль, поиск Soothing Bunjip ведется все лихорадочнее, а это означает только одно: конверты с зарплатой у комитетчиков пухнут на глазах.
Ох, мать твою, Два-То-Тони Дельгарно, этого просто не может быть. Твою жену трахают в «Броудмедоуз-Бест-Вестерн», а сам ты всего-то делаешь потроха для автомобильных бардачков, вот ты и видишь все в черном цвете.
И все же. Подумайте: педик, лесби, козел, киви… и черномазый. Список, который прямо-таки криком кричит: меньшинства! Ну, если не считать номера три, принадлежащего к категории, которая не лезет напоказ, и не требует особых прав, и не устраивает демонстраций, и которая на самом деле никакое не меньшинство, но хорошо замаскировавшееся большинство. Впрочем, даже те, кто заподозрил или даже знает наверняка, что принадлежат к этому большинству, своими членскими билетами не размахивают.
Комитет активизирует свою кампанию, напропалую используя финалистов в качестве этаких узаконенных фигляров, чтобы те размахивали своими флагами и объясняли заключенную в них силу практически на всех проводимых на открытом воздухе мероприятиях — по крайней мере тех, масштаб которых требует появления на них передвижных киосков «М-ра Уиппи» или «Донатс». Мы посещаем все сборища, на которых вероятно появление репортеров ТВ или мало-мальски значимых газет. Спортивные мероприятия, собрания этнических общин, встречи однополчан, дни открытых дверей в университетах. Мне даже посчастливилось разрезать ленточку на слете ветеранов-спасателей Снежных Гор на курорте в Эбботсфорде, где морщинистые, седовласые славяне толпятся под вывесками «КАЗАРМА С», и «ЛАГЕРЬ ПОДРЫВНИКОВ», и «РАЗВЕДГРУППА ЭЙЧ», поглощая домашние колбасы, и маринованные овощи, и мутные домашние вина, танцуя под невыразительные завывания аккордеона, на котором играет безногий инвалид в коляске.
От Комитета меня опекает Кенни Рул, на первый взгляд этакий простецкий парень. Впрочем, при ближайшем рассмотрении начинаешь подозревать, что его коротко стриженные затылок и виски отображают его ироническое отношение к прическам, а не по росту маленький костюм под Элвиса Костелло — ироническое отношение к костюмам. Ты начинаешь подозревать, что он далеко не так прост, как кажется. Он заикается и не пытается скрыть это. Он просто произносит три свои неизбежные попытки справиться с тем или иным словом еще громче. По дороге на мероприятие он развлекает меня рассказами о том, что дома у него больше трех сотен компактов с оперными записями, и что его теперешняя подружка — совершеннейшая гранж, и что они встречаются лишь изредка, на его ранчо. Что наводит меня на мысль о том, что он, возможно, все-таки не голубой, каким старательно себя изображает, и что это его притворство просто скрывает настоящее лицо. А вот когда оно, это лицо, наконец покажется, это будет что-то: сплошное бунтарство, секс по сортирам, а также избыток кислоты, который в конце концов угробит его, и это будет славной местью людям, сделавшим его таким.
У Кенни на этом слете ветеранов-спасателей Снежных Гор есть даже свой рабочий стол, заваленный распечатками новостей, газетными вырезками и фотофафиями пятерых финалистов, указывающих на свои флаги. Я, например, целюсь в свой флаг пальцами, сложенными пистолетиком. Еще в его распоряжении видеодвойка, торчащая из задних дверей «Форда-Транзит» и проигрывающая документальный фильм, снятий про нас Эс-Би-Эс. Над «Транзитом» натянут большой алый транспарант с надписью «НОВЫЙ ФЛАГ», по сторонам которой красуются эмблемы двух главных спонсоров: банка и автогиганта — точнее, производителя потрохов для автомобильных бардачков, которые составляют ноль целых семь десятых процента автомобиля со всеми старыми, добрыми австралийскими ноу-хау. Мой флаг прицеплен к транспаранту снизу бельевыми прищепками. Кенни раздает слетевшимся ветеранам буклеты, и раскланивается с ними, и пожимает им руки, и представляет меня как человека, возможно, придумавшего тот флаг, с которым наша нация войдет в двадцать первый век, и предлагает мне рассказать им о своем флаге, и о том, что он означает, и почему этот флаг больше подходит для нашей нации в двадцать первом веке, чем нынешний. И они хлопают меня по спине, словно сочувствуя моему идиотизму, и если и намекают, что я их достал своим флагом и что мне пора угребывать, то лишь самым вежливым и деликатным образом. А все потому, что они собрались здесь в кругу своих старых друзей, с которыми не встречались уже сто лет и с которыми осваивали этот новый мир. Поэтому они уплетают свои домашние колбасы и маринованные овощи со своего огорода, и запивают мутными домашними винами, и вспоминают свои выдержку и самопожертвование в зимнюю стужу и в летний зной. Они хлопают меня по плечу и по спине и суют мне свои маринованные огурцы и свое мутное домашнее вино. Можно сказать, делятся со мной своим искусством. Принимают к себе в семью. Я не отказываюсь. И мутный продукт их домашней перегонки ударяет в голову не слабее копыт накачанного стероидами мула, и я быстро пьянею и неумело танцую под немузыкальный аккомпанемент безногого инвалида с ветеранскими женами, округлыми, как бочки из-под бензина в украшенных растительными орнаментами сарафанах. В чем не откажешь ветеранским женам, так это в бесконечном терпении и способности ослепительно улыбаться всякий раз, как им наступают на ноги.