Ознакомительная версия.
— Наоборот, — сквозь зубы процедил Борис. — Ты даже представить себе не можешь, как я тебя люблю. Ты даже не подозреваешь.
Ивиш зажгла лампу у изголовья и совсем голая легла на кровать. Она оставила дверь открытой, наблюдая за коридором. На потолке был круг света, а остальная часть комнаты оставалась синей. Синий туман висел над столом, пахло лимоном, чаем и сигаретным дымом.
Она услышала шорох в коридоре, и кто-то большой тихо прошел перед дверью.
— Постой-ка! — крикнула она.
Ее отец повернул голову и с укоризненным видом посмотрел на нее.
— Ивиш, я тебя уже просил: нужно или закрывать дверь, или одеваться.
Он слегка покраснел, но его голос был более певуч, чем обычно.
— Из-за горничной.
— Горничная легла спать, — не смущаясь, сказала Ивиш. Она добавила:
— Я тебя ждала. Когда ты проходишь, ты так мало шумишь: я боялась тебя пропустить. Отвернись.
Господин Сергин отвернулся, она встала и надела халат. Ее отец стоял в дверном проеме напряженно, повернувшись спиной. Она посмотрела на его затылок, атлетические плечи и беззвучно засмеялась.
— Можешь смотреть.
Теперь он стоял лицом. Два-три раза он втянул носом воздух и отметил:
— Ты слишком много куришь.
— Я нервничаю, — ответила она.
Он замолчал. Лампа освещала его большое угловатое лицо, Ивиш он показался красивым. Красивым, как гора; как водопад Ниагара. Наконец он сказал:
— Я иду спать.
— Нет, — взмолилась Ивиш. — Нет, папа, я хотела бы послушать радио.
— Что это значит? — изумился Сергин. — В такой час? Ивиш не поймалась на это возмущение: она знала, что каждый вечер к одиннадцати часам он выходил из своей комнаты втихомолку послушать новости в своем кабинете. Он был скрытен и легок, как эльф, несмотря на свои девяносто килограммов.
— Иди одна. Мне завтра рано вставать.
— Но папа, — жалобно заныла Ивиш, — ты же знаешь, что я не умею включать приемник.
Сергин засмеялся.
— Ха! Ха! — произнес он. — Ха! Ха!
— Ты хочешь послушать музыку? — спросил он, снова став серьезным. — Но мать, бедняжка, спит.
— Да нет же, папа, — сердито сказала Ивиш. — Я не хочу слушать музыку. Я хочу знать, что там решили насчет войны.
— Тогда пошли.
Она босиком двинулась за ним в кабинет, и он наклонился над приемником. Его длинные сильные руки так легко управлялись с настройкой, что у нее дрогнуло сердце, и она пожалела, что ушла их былая близость. Когда ей было пятнадцать, они всегда были вместе, госпожа Сергин ревновала; когда отец водил Ивиш в ресторан, он сажал ее на скамью напротив себя, она сама выбирала себе
меню; официанты называли ее «мадам», это ее веселило, а он был горд, и у него был торжествующий вид. Были слышны последние такты военного марша, потом какой-то немец заговорил раздраженным голосом.
— Папа, — с упреком напомнила Ивиш, — я же не знаю немецкого.
Он посмотрел на нее с наивным видом. «Он сделал это нарочно», — подумала она.
— В этот час передают самую точную информацию. Ивиш внимательно слушала, чтобы уловить во время речи слово Krieg[58], смысл которого она знала. Немец замолчал, и оркестр заиграл новый марш; у Ивиш от него лопались уши, но Сергин дослушал его до конца: он любил военную музыку.
— Ну что? — с волнением спросила Ивиш.
— Очень плохо, — заявил Сергин. Но вид у него был не слишком огорченный.
— Да? — переспросила она с пересохшим горлом. — По-прежнему из-за чехов?
— Да.
— Как же я их ненавижу! — страстно проговорила она. А потом добавила:
— Но если страна отказывается воевать, разве ее можно заставить?
— Ивиш, — строго сказал Сергин, — ты еще дитя.
— А? — удивилась Ивиш. — А, ну конечно.
Она подозревала, что отец разбирается во всем этом не лучше нее.
— И больше ничего не сказали? Сергин колебался.
— Папа!
«Он зол, что я пришла, я ему порчу маленький праздник». Сергин любил секреты, у него было шесть чемоданов с замками, два чемодана на задвижках, он иногда их открывал, когда оставался один. Ивиш растроганно смотрела на него, он был такой симпатичный, что она чуть не рассказала ему о своих страхах.
Он опустил на нее взгляд своих светлых глаз, и она почувствовала, что он ничего для нее не сможет сделать. Она только спросила:
— Что будет, если начнется война?
— Французы будут разбиты.
— Да?. Неужели немцы войдут во Францию?
— Естественно.
— Они придут в Лаон?
— Вероятно. Я думаю, они дойдут до Парижа.
«Он совершенно ничего не знает, — подумала Ивиш. — Он человек, легко меняющий взгляды». Но сердце дрогнуло у нее в груди.
— Они возьмут Париж, но они же его не разрушат? Она раскаялась, что задала этот вопрос. С тех пор, как большевики сожгли их имения, отец приобрел вкус к катастрофам. Он покачал головой, наполовину закрыв глаза:
— Эх! — сказал он. — Эх! Эх!
Двадцать три часа тридцать минут. Это была мертвая улица, темнота затопляла ее; изредка встречался большой фонарь. Улица в никуда, ряд больших безымянных мавзолеев. Все жалюзи закрыты, ни щели света. «Это была улица Деламбр». Матье пересек улицу Сельс, улицу Фруадво, прошел по проспекту дю Мэн и даже по улице де ля Гетэ; они все были друг на друга похожи: еще теплые, уже неузнаваемые, уже улицы войны. Что-то выветрилось. Париж был уже кладбищем улиц.
Матье вошел в «Дом», потому что «Дом» оказался у него на пути. Официант с милой улыбкой засуетился вокруг него: это был невысокий паренек в очках, тщедушный и услужливый. Новенький: его предшественники заставляли клиентов ждать по часу, затем небрежно подходили и без тени улыбки брали заказ.
— Где Анри?
— Анри? — спросил официант.
— Высокий брюнет, с глазами навыкате.
— А-а! Он мобилизован. — А Жан?
— Блондин? Его тоже мобилизовали. Я его замещаю.
— Дайте мне коньяку.
Официант бегом удалился. Матье сощурился, потом с удивлением осмотрел зал. В июле «Дом» не имел определенных пределов, он тек в ночи сквозь стекла и двери; он разливался на мостовую, прохожие купались в этой сыворотке, которая еще дрожала у них на руках и на левой стороне лиц шоферов, стоящих посреди бульвара Монпарнас. Еще один шаг — и ты нырял в красное, правый профиль шоферов был красный: это была «Ротонда». Теперь наружные сумерки толкались в стекла, «Дом» был сведен к самому себе: коллекция столиков, скамей, стаканов, сухих, укороченных, лишенных того рассеянного сверкания, которое было их ночной тенью. Исчезли немецкие эмигранты, венгерский пианист, старая алкоголичка американка. Ушли все те очаровательные пары, которые держались за руки под столом и до утра говорили о любви, и глаза их были красными от бессонницы. Слева от него ужинал майор с женой. Напротив маленькая аннамская проститутка мечтала о чем-то перед кофе со сливками, а за соседним столиком капитан ел кислую капусту. Справа молодой человек в военной форме прижимал к себе женщину. Матье знал его в лицо, это был ученик Академии художеств, длинный, бледный и смущенный; военная форма придавала ему свирепый вид. Капитан поднял голову, и его взгляд пересек стену; Матье проследил за этим взглядом: в конце был вокзал, огни, отблески на рельсах, люди с землистыми лицами, запавшие от бессонницы глаза, люди напряженно сидели в вагонах, положив руки на колени. В июле мы сидели кружком под лампами, мы не сводили друг с друга глаз, ни один из наших взглядов не терялся. Теперь они теряются, они бегут, к Висембургу, к Монмеди; между людьми много тьмы и много пустоты. «Дом» мобилизовали, из него сделали предмет первой необходимости: буфет. «Эх! — радостно подумал он. — Я ничего не узнаю, я ни о чем не жалею, я ничего не оставляю после себя».
Маленькая индокитаянка улыбнулась ему. Она была миловидная, с малюсенькими ручками; уже два года Матье обещал ей провести с ней ночь. Как раз наступил такой момент. Я проведу губами по ее холодной коже, я вдохну ее запах насекомых и нафталина; я буду голым и неизвестно каким под ее искусными пальцами; во мне есть какая-то ветошь, которая от этого отомрет. Достаточно только улыбнуться в ответ.
— Официант! Официант подбежал:
— С вас десять франков.
Матье расплатился и вышел. Нет, я ее еще слишком хорошо знаю.
Было темно. Первая ночь войны. Нет, не совсем. Еще оставалось много света, зацепившегося за бока домов. Через месяц, через две недели первая тревога его сдует; а пока это всего лишь генеральная репетиция. Но Париж все-таки потерял свой потолок из розовой ваты. В первый раз Матье видел темный пар, подвешенный над городом: небо. Небо Жуан-ле-Пэна, Тулузы, Дижона, Амьена, то же самое небо для деревни и для города, для всей Франции. Матье остановился, поднял голову и посмотрел на него. Небо все равно где, одинаковое для всех. И я под ним — всего лишь один из людей, любой. И война — тоже всюду война. Он остановил взгляд на светлом пятне, повторил про себя, чтобы запечатлеть в слове: «Париж, бульвар Рас-пай». Но их тоже мобилизовали, все эти роскошные названия, они как будто сошли с карты генерального штаба или со страниц коммюнике. От бульвара Распай не осталось ничего. Дороги, только дороги, которые бежали с юга на север, с запада на восток; пронумерованные дороги. Время от времени их мостили на километр-другой, тротуары и дома покрывали землю, это называлось улицей, проспектом, бульваром. Но всегда это был только кусочек дороги; Матье шел, обратив лицо к бельгийской границе, по участку департаментской дороги, исходящей из шоссе государственного значения № 14. Он свернул на длинный путь, прямой и проезжий, продолжающий железнодорожные пути Западной компании, прежде это была улица де Ренн. Его окутало пламя, высветило из тени уличный фонарь, погасло: направляясь к вокзалам правого берега, проехало такси. За ним последовал черный автомобиль, полный офицеров, потом все смолкло. На краю дороги, под равнодушным небом, дома были сведены к своей самой примитивной функции: это были доходные дома. Спальни-столовые для подлежащих мобилизации, для семей мобилизованных. Уже предчувствовалось их последнее предназначение: они станут «стратегическими точками», и под конец — мишенями. После этого можно разрушить Париж: он уже мертв. Зарождается новый мир: суровый и практичный мир строений.
Ознакомительная версия.