– Чье ружьецо-то, а, робята?! – как заору!
И все тут начали оглядываться! Забоялись! Закричали вразнобой: какое ружье, где ружье, почему ружье! А я пальцем в траву показываю. А они уж оба в машине, погрузили их, сердешных, обоих в Юркину машинешку. Мотор уже урчит. Как ночью будут переправляться через Суру?! Ну, сообразят. С лодкой-то не проблема. Надо, чтоб их кто-то на Лысой-то горе встретил. А то пешком в Воротынец, через поля-луга, на загорбках поволокут…
На острове мы тут живем, в Василе. На острове! С трех сторон реки: Волга, Сура, Хмелевка. Ежели кого вот так ночью прихватит – не доживет до операции, по дороге умрет…
Я наклоняюсь. Ружье из травы поднимаю. И все молчат внезапно. Никто признаваться не хочет, чье ружье. А в траве эта сидит, коза, Кашина, остроглазка. Попа совсем с ума свела! Ему ж – грех с девками баловаться! Ты или замуж иди, попадьей становись, или… Да что тут балакать…
– Чье ружье?! Никто не признается?!
– Ты, Валька, дура! Че сцапала! Отпечатки ить пальцев твоих, дура, останутся! Следак их отыщет, хи-хи-хи! – затрясся Николай-Дай-Водки и тут же загундосил: – Валька, дай водки! Валька, дай водки! Валька, ну у тебя ж есть в заначке, знаю… Они ж оба живы, это ж надо отметить!..
И тут Кашина дочка подняла зареванное лицо, поглядела на меня, как я ружьецом трясу, и сказала тихо, но все услышали:
– Пашкино это ружье. Пашкино. Он убить меня хотел. Из него.
И стало так тихо, как и бывает всегда тихо в ночи. Только цикады стрекотали в высокой, темной и душистой траве.
РАССКАЗ О ЖИЗНИ: ОТЕЦ МАКСИМ
Мы с женой моей, с матушкой Ксенией, оба закончили Томский университет, там и познакомились. Господи, благодарю тебя за мою жену, она для меня – солнце светлое, каждое утро с нее, как с Солнца, начинается. Господь, Ксения и наши дети – все великое и малое земное счастье мое. Еще когда юными были, еще в университете, не могли друг на друга наглядеться. Старорежимные были мы какие-то влюбленные, не искали местечка укромного, где бы уединиться, не целовались до задыханья, хотя, конечно, и мне хотелось ее поцеловать, и ей – меня. Но мы странно и тихо берегли друг друга. Боялись? Чего? Господа? Неужели это был Божий страх – разрушить еще нежную, слишком свежую, зелененькую любовь нашу? Да, и это тоже. Как к святыне, боялись друг к другу прикоснуться. Но Ксеничка ханжой не была. Никакую святошу из себя не строила. И тогда, и сейчас жена моя была веселой девочкой, открытой, очень общительной… девочка!.. Она и теперь девочка для меня. Однажды мы гуляли по Томску вечером. И одновременно – обернулись быстро друг к другу – она меня руки протянула – я – ей – и вместе сказали: “Я с тобой… на всю жизнь!” И засмеялись, так смешно и хорошо это вышло.
Я еще тогда сказал, что стану священником. И Ксения меня поддержала. Сказала: я сама тебя священником вижу, и как это хорошо.
И после университета я сразу в духовную семинарию поступил. И мы поженились.
Ксения – дочка художника Владимира Капли, а мать у нее археолог. Раскапывает поселения древних людей, становища первобытные, курганы. Всю Сибирь излазила, и Енисей, и Тепсей, и Саяны, и Селенгу, и Бий-Хем и Каа-Хем, в ста экспедициях бывала. Теща моя много раз пыталась мне доказать, что Бог – это природа. Однажды сидели, ели пирог с тайменем, теща на стол черемши наставила, варенья из жимолости, они-то, теща и тесть, в Абакане тогда жили, в Хакасии, и мы с Ксюшей, тогда молодожены, к ним в гости приехали, – она мне и кричит через весь стол: “Ваш Христос слишком поздно появился! Еще до всякого Христа, еще до всякого там Будды и не знаю до кого еще, были уже древнейшие, первобытные боги! И первые люди прекрасно знали, как устроен мир! Верхний мир – небо! Средний мир – Земля, жизнь! Нижний мир – подземье, ночь, смерть! И попробуй поспорь с этой иерархией! Ну, попробуй, поспорь!” Я с вами спорить не буду, Эльвира Андреевна, сказал я тихо, у древних людей было множество представлений об устройстве мира, и этот – не первый и не последний. Но Христос почему Бог? Потому что Он первым показал людям: Тот, Кто создал их, Тот и любит их. А не только наказывает, как Зевс Громовержец или там грозный Шива. Любит! Понимаете, любит! А теща мне кричит, и в запале рукой махнула и рюмку с красным вином на стол уронила: “Да нет! Ты не понимаешь, Максим! Превыше всего – природа! Твой Христос тоже внутри природы! Он – ее часть! А она – огромна! Природа, космос, Вселенная – они пожрут и зубами измолотят и твоего Христа, и чьего-то там Кришну, и какого-то там, к примеру, пес знает какого божка африканских догонов, и следа от них от всех не останется! А природа как существовала, так и будет существовать! Ты хоть это-то понимаешь?!”
Голову я опустил. На винное пятно на белой скатерти гляжу. Многое я мог бы тогда сказать Эльвире Андреевне. Но рта не разлепил. И Ксения теплую руку на колено мне положила.
Только вздохнул я глубоко и выдохнул: Тот, Кто сотворил всю нашу любимую природу, Эльвира Андреевна, Кто и нас с вами сотворил, не может нас не любить.
А теща знай кричит, и щеки уж красными пятнами у ней пошли: “А кто ж тогда убивает людей на войне?! А кто ж тогда взрывчатку под мирные дома коварно подкладывает?! Кто ж тогда детей – в упор – расстреливает?! Или Он это все равнодушно наблюдает – и не вмешается?!”
И сказал я тогда еще тише: кроме Бога, Эльвира Андреевна, знаете, есть еще и диавол.
И тихо, очень тихо стало за столом. Тесть мой, Владимир Федорович, большой художник, глаза опустил, бахрому скатерти перебирал. Пальцы, гляжу, у него вымазаны масляной краской. Ксения дышит шумно, будто стайер на дистанции. Слышу, как носом сопит. Гости там еще за столом были – тоже молчат в тряпочку.
“Дьявол! – кричит теща моя, не унимается. – Дьявол, туда его в качель! А что ж Бог за все эти времена огромные, исторические, не уничтожил на хрен этого собаку, гаденыша, дьявола, а?! Зачем Он, если Он такой всемогущий, дьявола этого – терпит?! Убрать к едрене-фене дьявола – и все, и Бога торжество! Почему ж Он до сих-то пор…”
Встал я. Повертел серебряную, фамильную вилку в руках. Все на меня уставились, как народ на площади – на вождя на трибуне. Смутился я очень. Тещу обидеть боюсь. И сказать-то надо.
И сказал: молитесь, Эльвира Андреевна. Молитесь! Молите Бога, чтобы он вразумил вас. Молитесь просто, если молитв не знаете. Вот так: Господи, спаси, сохрани, вразуми.
И вышел из-за стола, и пирог недоеденный остался.
А ночью, в постели, Ксения обнимала меня ласково, нежно, к теплой грудке своей прижимала, лицо мокрое к моему лицу прислоняла: Максимушка, родной, ты уж маму прости!.. Ты уж прости ее… А я обнимаю ее и шепчу: Ксеничка, да кого ж мне прощать, это я должен у нее прощенья попросить, что, может, не так ей сказал, может, обидел.
Священствовать я еще в Томске начал. А потом мы с Ксеничкой карту на столе разложили, я ей глаза завязал, и она, смеясь, карандашным грифелем в карту ткнула, и попала – в Нижний Новгород. И я написал письмо в епархию; и нас пригласили. И мы поехали, через всю страну. У нас уже маленький был тогда, Пашка.
А остальные четверо уже в Нижнем родились. Витя, Леша, Митя и девочка Анисья. Чудо, а не девочка! Господи, благодарю тебя за детей моих, чад Твоих! Стараюсь окормлять чад духовных; а чад своих, кровных, тоже стараюсь в духе воспитать, духом – не покинуть, а то ведь часто бывает: за чужим присмотрю, а своего – упущу. Матушка Ксенья упустить мне наших мальцов не дает. А в Анисье мы все души не чаем – да ей, озорнице, вида такого не показываем. Анисья она и есть Анисья! Свежее яблочко, анис душистый… Прижму ее к себе и волосики нюхаю.
Анисья у меня весь чин Литургии уж наизусть знает. Мы ее – рисованью учим. Она нам говорит важно, кисточку в акварельку макая: я буду иконы рисовать, буду!
Будешь, киваю я ей, будешь. Что выберешь – то и будет.
…а парня этого молодого, Бориса Полянского, ныне отца Серафима, вот до сих пор думаю, правильно или нет, Господи, я на Твою стезю, в Церковь, толкнул? Уж очень мучился он. Смерть ребенка не каждый переживет. И он же мне сам сказал, что его дочка с небес в иереи позвала. Значит, это был знак Господень. Кто смеет ослушаться Господа? Надо уметь читать знаки Его. Надо слышать словеса Его.
И все же иной раз так и сцепит сердце кошачьей лапой: да сможет ли он, да вытянет ли он, вытащит ли на берег эту тяжкую, тяжелую сеть, где рыбы-люди бьются, плачут, где серебро и золото – вперемешку с кровью и грехами… где не шептать молитву губами надо – сердцем, молча, каждую минуту и каждую секунду творить ее… умное делание, как у святых отцов пустынников… у столпников… Мучусь: да сдюжит ли?!.. да не сорвется ли… А потом устыжусь. Про себя мыслю: ты же, отец Максим грешный, не срываешься же в пропасть, а всякое утро, зимой – затемно, еще в ночи звездной, серебристой, с постели встаешь, как солдат, и на раннюю службу идешь, перекрестясь!
Так и попрошу, в бессчетный раз, у Господа прощенья. Так и наложу на себя крест Твой, Господи.
ДВУНАДЕСЯТЫЙ ПРАЗДНИК.
УСПЕНИЕ ПРЕСВЯТОЙ БОГОРОДИЦЫ
В этот праздник я думал отчего-то о двух старухах моих.
Об Иулиании и о матери моей.
В праздник Успенья всегда думаешь о том, как человек твой родной уходит; как ты его провожаешь; куда уходит он; и что есть смерть.
Нет, не знаем мы, что есть смерть. Хотя догадок много уже произнеслось.
Кто говорит – там тьма кромешная и пустота, и за гробом не будет ничего. Кто – что там сиянье и радость, и Ангелы возьмут тебя на руки свои и понесут в Рай, если ты праведник.
А если грешник? Куда грешника-то понесут?
Аз есмь грешен, Господи, и куда велишь понести Ты Меня?
Август, и звездные дожди щедро сыплются с неба, и весь Василь яблоками завален, яблоки под ногами, как мячи, катаются. Сливы, красные и черные, в корзины собирают, варенье варят. Однозубая Валя сварила сливовое варенье, нам с Иулианией принесла, а Иулиания Вальке – на стол – алаверды – свое варенье выставила: терновник да с яблоками вперемешку! «Эх, мое любимое! – выдохнула Валя и засмеялась одним, снизу торчащим зубом. – Как ты угадала, матушка?» – «Дык вить угадала», – гордо молвила Иулиания. И погладила себя по широкой, как Волга, груди.
Иулианью точно в Рай сразу возьмут…
А меня?.. А меня…
«В рождестве девство сохранила eси, во успении мира не оставила eси, Богородице, преставилася eси к Животу, Мати сущи Живота: и молитвами Твоими избавляеши от смерти души наша…» Слова, как воск, текли, собирались в янтарные липкие горячие гроздья и таяли, и плыли, и уплывали. Одни и те же слова, в один и тот же день календаря. Успенье недвижное, оно не летает по времени, как бабочка Благовещенья и вешний ветер Пасхи.
«Дивны Твоя тайны, Богородице, Вышняго престол явилася eси, Владычице, и от земли к небеси преставилася eси днесь…»
Да, да, дивные тайны, вовек не открыть! Только прикоснуться к ним – даже не мыслью, а любовью. О, я догадался: мы еще не умеем любить. Мы еще не умеем становиться Любовью – как стал Любовью Он, Твой Сын, усопшая нынче Мать.
«Твое славят успение, власти и престоли, начала и господьства, силы и херувими, и страшнии серафими: радуются земнороднии, о Божественней Твоей славе красящеся. Припадают царие со архангелы и ангелы, и воспевают: Благодатная, радуйся, с Тобою Господь, подаяй мирови Тобою велию милость…»
На столике, под темным, с синими белками громадных глаз, Ликом Чимеевской Божьей Матери лежали приношения васильского лета: краснобокие и желтые яблоки, свежий мед в туго увязанных марлей и целлофаном банках, корзины со сливами, туески с поздней, уже подсохшей малиной, корзины с грибочками, а, это, наверное, Ванька Пестов походил по хмелевской округе, утречком, по росе-туману, белых да маслят насшибал…
Ешь, как моя Иулианья говорит, пока рот свеж, завянет – сам не заглянет.
О моя Богородица Чимеевская, Чудотворица, что Тебе поднести, Матерь моя, перед Успеньем, напоследок, ложку меда ли, вина ли кагора, яблочка ли золотого, наливного, мягкого? Для старых зубов, прости, Твоих… О, грешен я, недостойный. Нет, Ты никогда старой не была. Ты и в гроб Свой легла юной, светлой Красавицей в деревянную последнюю лодку Свою легла Ты.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
СЕВЕРО-ЗАПАДНАЯ СТЕНА ХРАМА. МАГДАЛИНА ИЗЛИВАЕТ СВЯТОЕ МИРО НА НОГИ ИИСУСУ
В триклинии темно.
В триклинии еще не зажгли свечи.
Хозяин приказал зажечь много свечей, чтобы ярко и празднично встретить гостя. Служанки моют полы. Под грубыми сильными пальцами, под елозящими взад-вперед мокрыми тряпками желто блестят сосновые деревянные настилы.
Эта девушка выжимает грязную тряпку над ведром. Эта девушка моет полы вместе со всеми.
Хозяин разрешил ей убирать покои вместе со слугами. Он сказал: если будешь прилежна, я дам тебе монету.
Хозяин прекрасно знал, что она торгует своим телом, потому что ей нечем больше торговать, и тем живет.
Одну ночь, однажды, хозяин сам провел с ней. И остался доволен.
Сейчас хозяин сидит в кресле, срезанном из кедрового дерева, в полутьме. Слабый вечерний свет из открытой двери позволяет видеть все, что делается в пиршественном зале. Рабы придвигают друг к другу ложа. Рабы тащат на стол блюда с персиками; с устрицами; с гроздьями синего и красного винограда; с сыром, точащим слезу; с очищенными грецкими орехами; с зелено-золотым, пахнущем ромашками медом в глиняных чашах; с хлебами, горячими, только из печи. Круглые хлебы похожи на смуглые лица. Хозяин улыбается. Его слуги пекут лучший хлеб здесь, на побережье.
– Свет! – кричит он громко и хлопает в ладоши. Рабы вздрагивают.