— Ради «Сент-Освальда», — повторила она. — Конечно, ради «Сент-Освальда». Забавно, сэр. Я было подумала, что вы сделали это ради меня.
— Ради вас? — спросил я. — С какой стати? Что-то капнуло мне на руку — может, капля с дерева или что-то другое, я точно не понял. Внезапно меня переполнила жалость — совершенно неуместная, но все равно.
Неужели она в самом деле думала, что все эти годы я хранил молчание ради каких-то невообразимых отношений между нами? Это объяснило бы многое: ее настойчивый интерес ко мне, ее всепоглощающую потребность в одобрении, ее изобретательные попытки добиться моего внимания. Да, она чудовище, но в этот миг я сочувствовал ей и протянул в темноте свою немощную старческую руку.
Она взяла ее.
— Проклятый «Сент-Освальд». Проклятый вампир.
Я понимал, что она имеет в виду. Ты даешь и даешь, но «Сент-Освальд» вечно голоден, он пожирает все: любовь, жизни, верность, и ничто не может его насытить.
— Как вы можете это выносить, сэр? Что в этом для вас?
Хороший вопрос, мисс Дерзи. Дело в том, что у меня нет выбора: я как птица с птенцом устрашающих размеров и с неутолимым голодом.
— Правда в том, что многие из нас, по крайней мере из старой гвардии, солгали бы или даже умерли ради «Сент-Освальда», если бы к этому призвал долг.
Я мог бы добавить, что я и сам умираю прямо здесь и сейчас, но во рту у меня пересохло.
Она неожиданно фыркнула.
— Ах вы, старый комедиант. Знаете, я уже наполовину готова выполнить ваше желание и дать вам умереть ради драгоценного «Сент-Освальда», чтобы посмотреть, какой благодарности вы за это удостоитесь.
— Никакой благодарности, — сказал я, — но налоговая скидка будет огромной.
Шутка была не ахти, как и бывает обычно перед смертью, но это лучшее, на что я оказался способен, учитывая сложившиеся обстоятельства.
— Не глупите, сэр. Вы не умрете.
— Мне уже шестьдесят пять, и я могу поступать, как мне заблагорассудится.
— И пропустить свою «сотню»?
— Важна сама игра, — процитировал я откуда-то, малость переврав. — Неважно, кто играет.
— А это зависит от того, на чьей вы стороне.
Я рассмеялся. Умная девушка, подумал я, но попробуйте отыскать женщину, которая действительно разбирается в крикете.
— Мне надо поспать, — произнес я в полудреме. — Вынуть столбики и обратно в павильон[56]. Scis quod dicunt...[57]
— Не сейчас, сэр, — сказала она. — Сейчас вам спать нельзя...
— Да какое там нельзя?
Я закрыл глаза.
Последовало долгое молчание. Потом я услышал ее голос, удалявшийся вместе с ее шагами, и стало холоднее.
— С днем рождения, magister.
Эти слова прозвучали из далекой тьмы как настоящий конец. Последний покров, угрюмо сказал я себе, — теперь-то я увижу освещенный тоннель, о котором твердила Пенни Нэйшн, и его небесная команда поддержки увлечет меня вдаль.
Если честно, мне всегда это представлялось несколько мрачноватым, но сейчас казалось, что я действительно вижу свет — довольно жуткое зеленоватое мерцание — и слышу голоса покойных друзей, шепчущих мое имя.
— Мистер Честли!
Странно, не думал, что небесные создания будут обращаться ко мне так формально. Но я слышал это совершенно отчетливо и в зеленом свете видел, что мисс Дерзи уже ушла, а то, что я принял в темноте за упавшую ветку, оказалось скрюченной фигурой, лежащей на земле футах в десяти от меня.
— Мистер Честли, — прошептала она таким же хриплым и таким же человеческим голосом, как у меня.
Теперь я видел протянутую руку, полумесяц лица под меховым капюшоном парки, затем слабый зеленоватый свет, который я наконец узнал: это был экран мобильного телефона, освещавший его лицо. Знакомое лицо, напряженное, но спокойное, когда он, с мучительным усилием держа телефон в руках, пополз ко мне по траве.
— Кин? — спросил я.
6
Paris, 5ième arrondissment[58]
Пятница, 12 ноября
Я позвонила в «скорую». В Ночь костров около парка всегда дежурит машина на случай драк и прочих неприятностей такого рода, и нужно было лишь набрать номер (в последний раз использовав телефон Коньмана) и сообщить, что какому-то старику стало плохо, при этом достаточно точно описав место, чтобы его смогли отыскать, и в то же время достаточно туманно, чтобы спокойно улизнуть.
Много времени это не заняло. За годы мне удалось стать экспертом по быстрому бегству. К десяти я вернулась к себе, к десяти пятнадцати собралась и была готова. Машину я оставила (с ключами в замке зажигания) в квартале Эбби-роуд: никаких сомнений, что к десяти тридцати ее угонят и сожгут. Я заранее очистила свой компьютер и вытащила жесткий диск, а все прочее разбросала вдоль железнодорожных путей по дороге на станцию. После этого в руках у меня остался лишь чемоданчик с одеждой мисс Дерзи, которую я засунула в контейнер благотворительных организаций, откуда ее извлекут, выстирают и отправят в страны Третьего мира. Наконец я выбросила некоторые документы, относящиеся к моей прежней ипостаси, купила билет домой и остановилась на ночь в дешевом мотеле.
Должна признаться, все это время я скучала по Парижу. Пятнадцать лет назад я бы не поверила, что такое возможно, но сейчас я люблю его безмерно. Мать меня больше не стесняет (так печально — двое погибших во время пожара в доме), и я стала единственной наследницей небольшого, но приятного состояния. Я сменила имя, как мать меняла свои, и вот уже два года преподаю английский в симпатичном пригородном liсéе[59], где недавно получила короткий творческий отпуск, чтобы завершить исследования, которые, несомненно, помогут быстрому продвижению по службе. Я очень на это надеюсь, учитывая готовый разразиться скандал (в связи с азартными интернет-играми, каковыми увлекся мой непосредственный начальник), после которого мне могут предложить подходящую вакансию. Это, конечно, не «Сент-Освальд», но сойдет. По крайней мере, на сегодня.
Что же касается Честли, то, надеюсь, он жив-здоров. Ни один учитель не вызывал у меня уважения — уж конечно, не учителя «Солнечного берега» или сменившие их бесцветные преподаватели парижского licée. Никто, кроме Честли, — ни учитель, ни родители, ни психоаналитик — не научил меня чему-то стоящему. Может, поэтому я и оставила его в живых. Или же для того, чтобы доказать себе: я наконец-то превзошла моего старого magister — хотя в его случае выжить означает взять на себя двоякую ответственность, и трудно сказать, как скажутся его свидетельские показания на «Сент-Освальде». Конечно, если он захочет спасти коллег от нынешнего скандала, я не вижу другого выхода, кроме как потревожить призрак дела Страза. Неприятностей, конечно, не оберешься. Упомянут и мое имя.
Я не слишком беспокоюсь по этому поводу — следы заметены, и, не в пример «Сент-Освальду», я снова появлюсь на свет невидимой, в целости и сохранности. Но Школа переживала скандалы и раньше, и, хотя сейчас она будет иметь крайне бледный вид, мне кажется, все обойдется. Пусть это и непоследовательно с моей стороны, я на это надеюсь. В конце концов, немалая часть меня принадлежит ей.
И сейчас я сижу в моем любимом кафе (нет-нет, я не скажу вам в каком) с маленькой чашкой кофе и круассаном на пластиковой столешнице, ноябрьский ветер за окном со смехом и плачем несется по широким бульварам, и чувствую себя почти на каникулах. Воздух так же полон надежд и планов, которые непременно будут выполнены. Есть чему порадоваться. Впереди еще два месяца отпуска, затевается небольшой захватывающий проект, и самое прекрасное, самое странное из всего — я свободна.
Но так долго пришлось тащить этот груз мести, что сейчас его даже не хватает, — не хватает уверенности, что у меня есть кто-то на мушке. Такое ощущение, что у меня кончился завод. Любопытное чувство, но оно отравляет жизнь. И впервые за много лет я ловлю себя на том, что думаю о Леоне. Я знаю, это звучит странно — разве он не был со мной все это время? — но я имею в виду настоящего Леона, а не тот образ, который сделали из него время и пространство. Ему сейчас было бы почти тридцать. Я помню, как он говорил: «Тридцать — это старость. Ради Христа, убей меня, пока я не дожил».
Раньше не получалось, но сейчас я могу представить Леона тридцатилетним, женатым, с брюшком, с постоянной работой, с ребенком. И теперь, после всего, что было, я вижу, каким он стал обычным, померк от времени, превратился в стопку старых снимков: поблекшие цвета, давным-давно забытые фасоны одежды — господи, неужели такое носили? — и внезапно я, вот глупости, начинаю плакать. Я оплакиваю не воображаемого Леона, а себя, бывшего маленького голубка, ставшего двадцативосьмилетней женщиной, которая вечно несется сломя голову в никому не ведомый новый мрак. Смогу ли я это вынести? И смогу ли когда-нибудь остановиться?