— Что?
— Для разговора. Как по-твоему, он будет долгим?
— Мне нужно сказать тебе кое-что. Сделать тебе… можно сказать, предложение.
— О, значит, похоже, все-таки стулья. Тогда давай лучше в патио. Там кресла. И солнце. — Она выходит из дома прежде, чем он успевает зайти в него, и они по вьющейся между лилиями дорожке обходят дом и оказываются на мощеном заднем дворике. Она церемонно садится в стоящее на солнце плетеное кресло и жестом предлагает ему сесть в другое такое же. Его отец и мать проводили последние летние сезоны своей жизни в этих креслах, предаваясь воспоминаниям своего детства, когда все проезжавшие машины были черного цвета, с колесами на спицах, а шоферы носили котелки. Он садится, и поворачивается к ней, и зажимает руки со сплетенными пальцами между колен. Она ждет, теребя вышивку у горла кончиками пальцев, что, как он знает, является свидетельством царящего у нее в душе смятения. Значит, он все-таки хуже обычного гостя. Он — носитель той инфекции, что вывела ее из строя.
— Вера, я не представлял себе, чем это обернется для тебя. Я понимал, что для меня это не может пройти без последствий. То, что она черная. Но я не представлял, что это сделает с тобой… что это сделает из тебя… здесь. То, что она черная.
— И ты не поступил бы так, знай тогда, что это сделает из меня?
Он расцепляет пальцы и опускает ладони на колени.
— Честно говоря… я не думаю, что к тебе вообще смогут здесь относиться по-другому. До конца твоей жизни. По-другому, чем относятся к тебе в последнее время. В общем, я вот что предлагаю: я продаю этот дом, отдаю всю выручку от продажи тебе, и ты сможешь купить себе дом в другом городе… где тебя не… ну, ты понимаешь… не знают.
— Где меня не ославили, — поправляет она его.
— Этот дом можно продать за хорошие деньги. Он один из лучших домов в городе. Это позволит тебе купить почти что угодно где угодно. В смысле, в провинции.
— Ради такого разговора мы обошлись бы и без кресел, Чарльз. И в какой город ты предлагаешь мне перебраться? Я ведь думала об этом. Много думала, уж поверь мне.
— Ну, не знаю. В Миртлфорд. К родителям. Или в Хэй. У тебя друзья в Хэе.
— Ты перечисляй, перечисляй, Чарльз. Рано или поздно ты доберешься до единственного места, где я буду не тем, во что превратилась.
— Черт, Вера. Не знаю. Как насчет Бендиго? У тебя там кузины, так ведь? Разве там не живет никто из Шарпов?
— Я думала о Бендиго. И о Миртлфорде. Я думала даже о Мельбурне, хоть это и то место, о жизни в котором я никогда не помышляла.
— Ну, Вера, я не знаю где. Но не здесь. Там, где ты могла бы начать жизнь заново.
— Нет. Ты ведь не знаешь где, нет? Ты ведь не знаешь, что есть лишь одно такое место. Что это будет преследовать меня, куда бы я ни переехала… кроме одного-единственного места. — Она делает широкий жест рукой. — Ведь все они расположены в одном месте. Бендиго, Сеймур, Миртлфорд, Хэй. Все они здесь. Это как бег на месте. Потому что во всех этих местах это означает одно и то же. — Она проводит пальцами левой руки по вышивке у горла. — Почему ты не спрашиваешь меня, что это за место, куда это не последует за мной и не сделает прокаженной? — Она смотрит на него в упор. Он поднимает глаза вверх, где верхушки пальм раскачиваются на фоне такой синевы, словно та пришла из воспоминаний его родителей.
— Олл райт. Считай, что я спросил.
— Кумрегунья, — шепчет она. — Забавно, правда? Это единственное место, где, я знаю, позор всего этого будет не позором, а чем-то другим… Где это… примут. Где меня не обязательно будут любить за то, что я это я, но где от меня не будут шарахаться из-за того, что со мной случилось. Единственное место, где то, что тебя бросили ради черной женщины, не кажется вздором. Кумрегунья. Это не лишено иронии, тебе не кажется?
Он удивленно смотрит на нее.
— Черт, не говори ерунды.
— Нет. Но, конечно же, никто из белых не может просто так пойти и поселиться там, ибо это незаконно. Даже если захотеть. Чего я не хочу.
Он встает, и идет к ведущим вниз с патио ступеням, и оборачивается на краю.
— Вера, предложение остается в силе. Существует миллион мест. Не одно, а миллион. Предложение остается. Подумай об этом.
Она сидит, теребя вышивку у горла.
— Ты меня не слушал, Чарльз. Мне некуда бежать. — И тут, прежде чем он делает шаг вниз, она сбрасывает панцирь достоинства и, жалко съежившись, охватив руками живот, шепчет — только чтобы он знал: — Мужчины обнюхивают меня. Наклоняются ко мне и тянут носами воздух. Ты сделал меня объектом всеобщего любопытства.
— Ну, — говорит он, — извини. Я такого не хотел.
Он обходит дом и садится в машину, а она возвращается в дом, в свою тюрьму, и живет там так еще три месяца, пока до нее, одному Богу известно как (возможно, с бесплатной петрушкой, или с еще горячим, завернутым в навощенную бумагу хлебом, или с молочными бутылочками с желтой каемкой сливок у горлышка, которые развозят на запряженном лошадью фургоне, или просто по телефону, словами, сказанными якобы невзначай одной из подруг), не доносится слух. Слух о том, что там, в единственном месте, где она могла бы жить, чтобы от нее не шарахались из-за того, что с ней случилось, растет эмбрион, который станет мной.
Вера делает неуклюжую попытку покончить с собой при помощи бутылки джина и электрического тостера. И доктор Рейлин Инс, которая была ее врачом с тех пор, как Вера вышла за моего отца и переехала в Джефферсон, и которая выхаживала ее после трех выкидышей, приезжает лечить ее ожоги. Она перевязывает ей руку и отказывается от денег за визит, что сильно смахивает на то, как жалеет ее зеленщик, плоды жалости которого гниют в недрах «Фриджидэйра» на кухне. Спустя несколько дней Вера предпринимает уже менее неуклюжую попытку покончить с собой при помощи бутылки джина, нового электрического тостера «Санбим» с эжектором, добавив к ним на этот раз горячую ванну в надежде на то, что сочетания этих трех предметов будет достаточным для счастливого перехода в лучший мир или, по крайней мере, для ухода из этого времени и этого места. И на этот раз после того, как доктор Рейлин Инс заканчивает накладывать мазь и повязки на ее новые ожоги, она нарушает этику конфиденциальности отношений врача и пациента, подойдя к бакелитовому телефонному аппарату, отыскав на пробковой доске пришпиленный листок с номером и позвонив родителям Веры — Норме и Лесли — на их табачную плантацию в окрестностях Миртл-форда. И сказав им, что их дочь занимается любительскими попытками покончить с собой, но что эти попытки вот-вот сделаются профессиональными.
Англия, принимают решение Норма и Лесли. Англия как место, с чего все это началось. Белый патриархальный пуп порабощенной колониальной вселенной. Они продают свою плантацию и вместе с ней уезжают жить туда, что смахивает на какую-то жестокость. Во всяком случае, на безумие.
Но они поступают правильно. Англия представляет собой разноцветное изобилие лишившихся родины или избирательных прав, так что быть брошенной ради австралийской аборигенки не представляется там такой дикостью, чтобы тебя обнюхивали из-за этого на улице. Тем более что в Англии не воротят нос от австралийских аборигенов… во всяком случае, не слишком воротят. Не более, хотя и не менее, чем от всей остальной невообразимой гаммы покоренных рас из отдаленных концов света. Поэтому, судя по тем редким письмам, что дошли до нашего города украшенные марками с преувеличенно изящным профилем Ее Величества королевы Елизаветы Второй, она живет вполне счастливо. Вышла замуж за человека по имени то ли Ари, то ли Арам, из чего, возможно, следует, что он представляет собой другой вариант беглеца от какого-то другого постигшего его несчастья.
Мой отец возвращается в свой эдвардианский особняк. Через год я переезжаю к нему. И становлюсь самым черным человеком, какого только знал этот город. Ибо вся эта история окрашивает меня в черный цвет. Этот инцидент на мосту, поставивший весь город на уши, заставив его заинтригованно следить за возмутительным смешением рас, которое, когда наконец произошло, возмутило весь город, заставив его следить за убийством аборигена, которое произошло-таки, поскольку не могло не произойти. И целому уважаемому семейству табачных плантаторов пришлось бежать в Англию, спасаясь от этого позора. Как мог я не сделаться самым черным человеком, какого только знал этот город, если вся эта история окрасила меня в черный цвет? Когда в белый цвет меня не окрашивало ничего, кроме моей кожи?
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Темная Лошадка
Она — темная лошадка в темном бизнесе благодаря страдающему ожирением монтировщику шин из Нунавейдинга, которому втемяшилось в голову, что ему необходимо увидеть свою родину вне зависимости от того, во что превратилась эта часть света. Тому, который знал по-английски только несколько слов, относящихся к рисунку протектора или давлению в шине, слов, которых он набрался от своих приятелей по работе. Поэтому, оказавшись в туристическом агентстве, он только кивал в ответ на все, что говорила ему Кимико, — из вежливости, но не понимая ничего. И продолжал кивать, глядя в ее карие глаза, вместо того чтобы посмотреть на пятно Хорватии на карте, когда она ткнула пальцем в эту самую Хорватию и спросила: «Здесь?»