Ознакомительная версия.
Объем информации был настолько велик, что Паша, при всем старании, никак не мог продвинуться дальше двух начальных слов: «значит» и «это». Он бы подумал еще с месяцок, но сержант торопил, а потому Паша вынужден был приступить к разговору без должной подготовки — что называется, зажмурив глаза, как с моста в воду. Он выбрал момент после окончания смены, в каптерке, когда Клим устало сел на скамейку и, свесив вялые руки, уткнулся взглядом в противоположную стену, что, кстати сказать, случалось с ним в последние дни довольно часто. Паша поднес ко рту ладонь, чтобы звучать деликатнее и произнес свою заготовку:
— Клим. Значит… это…
Дальше не шло, что вовсе не удивляло Пашу — ведь запланированная речь так и не добралась до этапа окончательной проработки.
— Что, Пашок? — сказал Клим, не отводя глаз от стенки. — Нашел работенку получше?
— Ага, — радостно подтвердил Шварценеггер. — Я это… зайду.
Клим кивнул и потрепал его по могучему плечу.
— Я понял. Конечно, заходи, друг, рады будем. Правильный ты мужик, Паша. Как говорится, спасибо за службу.
В ответ Паша только громко засопел от избытка чувств, и Клим, поняв его, как всегда, без слов, но тем не менее, исключительно точно, оторвал для такого случая глаза от стенки, а мысли — от невеселых тем и снова кивнул:
— Я понял.
Все он понимал, этот Клим. Разве с кем-нибудь еще можно было поговорить так хорошо, так по-человечески? Разве сравнится с ним тот армейский сержант? Паша снова засопел — на этот раз от обуревающих его сомнений, но Клим уже отвернулся к своей стенке, да и вообще откатывать назад было бы слишком сложно.
Но даже если бы Паша-Шварценеггер раздумал уходить, даже если бы нашел нужные слова в своем небогатом словаре, все равно развалилась бы бригада, так или иначе. Даже не из-за людей бы развалилась, а просто потому, что время пришло другое. На российские улицы, захлебываясь в мусоре слов, уже выползали веселые девяностые годы. Выползали из хрущевских пятиметровых кухонь, из телевизионной фрондерской болтовни, из подвалов борцовских секций, из гебешных кабинетов, из тюрем, из райкомовских банек с покладистыми комсомолками. Уже засновали через границы челноки с клеенчатыми баулами, уже зашумели в скверах злобные толстомордые тетки и циррозные неопрятные мужики, уже взошли обильной плесенью на городских опушках киоски, лотки и прилавки, уже показались между ними пашины новые сослуживцы с затылками, плавно переходящими в спины, немногословные солдаты войны всех со всеми, без различия расы, веры и происхождения, то есть, строго по конституции и никакого вам прежнего тоталитаризма…
Уже зашуршал потихоньку бумажками по огромным пространствам невидимый глазу дележ — размашистый, по-крупному, областями и заводами. Уже, «эффективно решая назревшие вопросы», затрещали автоматные очереди, защелкали в подъездах одноразовые пистолетики киллеров. До стройки ли тут стало? До ломки ли? Делить — не строить, делить — не ломать… Где уж тут малой климовой бригаде уцелеть, если целые строительные управления падали, раздергивались, расползались по лихим загородным проектам новых заказчиков? Если и сами эти заказчики то и дело исчезали, едва успев выплатить аванс, пропадали — кто в чужих землях, а кто и в своей родной, на полтора метра вглубь.
Теперь Сева встречался с Климом редко, от случая к случаю. Выпьют пивка на скамейке, поговорят вполноги, радуясь уцелевшей, не сгнившей, не сгинувшей, родной близости, да и побегут себе дальше по безумным делам сумасшедшего времени. О себе в коротких этих беседах Клим сообщал скупо, больше слушал, поглядывал искоса, кивал: «я понял». Чем он был занят тогда? Куда, в какие новые дали тащила его неуемная жажда правильной жизни, особенно дикая в новой атмосфере лихорадочного дележа? Судя по обложкам книг, которые по-прежнему постоянно торчали у него подмышкой, теперь Клим интересовался религией. Как-то, увидев у него в кармане потрепанный альманах буддистских текстов, Сева пошутил:
— Смотри, бригадир, не сковырнись ненароком в какую-нибудь секту. Побреешь голову, да пойдешь харей-кришной…
Клим шутку не поддержал, ответил серьезно:
— Нет, брат, что ты. Я экзотики не ищу. Мне нужна норма, понимаешь? Я всего-то хочу быть нормальным…
— Ну да, нормальным, — улыбнулся Сева и добавил, слегка передразнивая друга: — Я понял.
Сам он, между тем, все чаще и чаще вспоминал давнишние климовы слова, сказанные тогда, во время знаменательного разговора на крыше: те самые, насчет севиной сомнительной принадлежности этому городу, этой стране и вообще этой планете. Насчет последнего судить было еще рано, но вот относительно города и страны правота Клима уже давно казалась несомненной и самому Севе, и Лене, его жене. Альтернативой включения в общую бессмысленную лихорадку была только унизительная нищета на грани выживания. Возможно, сам Сева предпочел бы для себя второе и остался бы в Питере, как остался тогда в бригаде — просто опустил бы упрямую голову, сжал бы покрепче зубы и постарался бы найти место, где легче копается… но дома подрастали двое сыновей, так что думать приходилось не только о себе.
Уезжали летом. В Питере стояла удушливая жара, водка пилась кое-как, и поэтому проводы получились скомканными. Сева с Климом вышли во дворик — отдохнуть от гула голосов в переполненной квартире.
— Привыкай, — сказал Клим, имея в виду водку. — Там, я слышал, совсем не пьется. Фу… неужели где-то бывает еще жарче?
Он расстегнул мокрую от пота рубашку, и Сева увидел нательный православный крестик.
— Да ты никак крестился, Клим? Вот это номер…
Клим смущенно отмахнулся.
— Крещеный я, с детства. Бабка всех нас в церкву носила, на всякий пожарный.
— Но крестика-то не носил? — настаивал Сева.
— Ну что ты пристал-то? — еще более смущенно отвечал Клим. — Ну надел, и что с того? Тебе, нехристю, не понять.
Сева рассмеялся, помолчал, покачивая головой. По всему выходило, что Клим нашел-таки очередной вариант правильной жизни. Дай Бог, на этом успокоится… не самый худший исход.
— Ну да! — с вызовом сказал Клим, будто прочитав его мысли. — Отчего бы не попробовать? Как-никак, веками проверено.
Сева молча пожал плечами. Вокруг плавился его предпоследний питерский вечер. Увидятся ли они снова: он и город, он и Клим?
— Я ж не просто так, с бухты-барахты, — сказал Клим, продолжая прежнюю тему. — Я — методом исключения. Если не получается ни с чем, основанным на простой логике, то остается только принять на веру. Помнишь Пашу? Отчего он служит? Потому что верит, что надо служить. Ничего не обсуждая, не доказывая. Верит и все. В этом вся суть религии.
— Верит во что?
— В правила. В устав караульной службы. В уложение о наказаниях. Еще в какую-нибудь чушь. К примеру, написано там, что надо стоять навытяжку, с автоматом на плече возле тумбочки со знаменем, и он стоит, не шевелится. Хотя по логике вещей получается, что никакого смысла в этом стоянии нет. Ну что может с тумбочкой случиться? Или со знаменем — обычным куском красной тряпки с кисточкой? Кому они сдались на хрен? И даже если сдались, то почему часовой непременно должен стоять по стойке «смирно»? Казалось бы — наоборот, в таком положении он только больше устает, а значит, и сторожит хуже. Отчего же тогда?
— Отчего?
— Оттого, что смысл служения вовсе не в самом действии, а в служении, как таковом. В твоем респекте объекту служения. Сам посуди: если в стоянии у тумбочки был бы какой-то смысл, то ты мог бы сказать: «Я тут стою потому-то и потому-то…» Но смысла нет, и поэтому ты можешь сказать только: «Я это делаю из уважения к…»
— Из какого уважения? — перебил Сева. — Исключительно из страха. Если Паша будет плохо стоять, его накажут, вот тебе и вся религия.
Клим радостно хлопнул его по плечу.
— Именно! Я и не говорю, что правила держатся на одном лишь уважении. Конечно, еще и на страхе. Даже большей частью на страхе. Это тебе еще один довод в пользу их бессмысленности. Понятного-то меньше боятся… Вот и получается: чем религия бессмысленней, тем лучше.
— Ты меня извини, — осторожно сказал Сева, — Но по-твоему выходит, что любую абракадабру можно объявить сборником заповедей. Как-то это…
— Вот! — подхватил Клим. — Опять ты прав! Конечно, можно. Но зачем? Нужно просто выбрать из многих бессмыслиц одну, ту, с которой жить лучше. Которая и в узде держит, и вредит меньше.
— И ты выбрал…
— …православие, — Клим потрогал свой оловянный крестик. — Видишь ли, во-первых, для здешних мест это норма, чисто исторически. Во-вторых, христианские правила, в общем, хороши необыкновенно. Тут тебе и десять заповедей, и любовь к ближнему, и милосердие…
— Себе противоречишь, бригадир, — снова перебил его Сева. — Сам же говорил: правила важны своей бессмысленностью. Так? Тогда и выбирать надо было самые бессвязные, самые нелогичные и дурацкие. А ты наоборот, подобрал самые благообразные. Нестыковочка…
Ознакомительная версия.