В самом конце месяца, когда уже вовсю заполыхала по уцелевшим палисадничкам сирень, Катенька уволокла меня за город. Мы уехали далеко-далеко, в наш любимый Никольский лес. Там нас никто не мог увидеть, но она почему-то нежно отказалась сделать это в воздухе, как раньше, а с тяжелой настойчивостью утянула меня в траву. Она сжимала меня сильно, с какой-то новой яростью, ее ноги оплетали меня, а руки почти душили, ее душистый пот, смешиваясь с моим, заливал лицо, и все произошло так сильно, как никогда в жизни.
В тот день мы окончательно решили улететь.
* * *
«В моду, — шутила Катенька, — скоро войдут свинцовые сапоги». Она была недалека от истины. Кое-где сознательные пенсионеры, не дожидаясь указаний сверху (ловлю себя на том, что «сверху» в те времена звучало двусмысленно), развесили плакатики: «ЛЕТАТЬ СТРОГО ЗАПРЕЩАЕТСЯ». Уже формулировали новый закон «за антиобщественный отрыв от коллектива», срок заключения и так далее. Даже было сказано, что родители несут ответственность за детей, неважно, если сами они и не способны приподняться над буднями нашей родины.
* * *
Грузины втридорога продавали помидоры на Цветном рынке, откуда-то в город завезли жирные гладиолусы, с официальным визитом должен был приехать премьер-министр Австралии, и по этому поводу в Москве гулял афоризм мэра города, что если во дни визита кто-нибудь полетит, то тотчас же полетят головы. Одним словом, была тоска и запустение, и мы с Катенькой наконец-то взяли два билета до Симферополя, откуда машиной решено было добраться до Ялты, немножко отдохнуть, осмотреться и, выйдя однажды ночью на увеселительном пароходишке в море, навсегда покинуть страну.
Коленькино предупреждение — не летать над большими водными пространствами, — конечно, немного пугало, но выбора у нас не было. Западные границы патрулировались теперь серьезно.
* * *
Знаете, что такое Ялта ночью? Нет, не та, советская, вдребезину пьяная, дерущаяся, пропахшая дешевыми духами и маслом для загара Ялта! А немая, уменьшающаяся, ложащаяся набок далеким потухающим костром. Город, из которого столькие бежали… Последняя память, приправленная опереточными шутками…
Была безлунная душная ночь. У меня был детский, накануне купленный компас. Как я боялся, что стрелка соскочит с иголки…
* * *
Я опять возвращаюсь к снимкам тех лет — черно-белым, конечно: цветная пленка с Запада попадала ко мне редко, платить за нее нужно было бешеные деньги. Вот Катенька несет по воздуху поднос с кофе — тяжелый бабушкин поднос. Ей трудно, и поэтому ее голенькая фигурка задрана ногами вверх. Я вижу два холма ягодиц и нежно стекающие груди. Волосы не расчесаны, а как-то криво заколоты сбоку. Ее пушистое лоно до сих пор вызывает во мне судороги… Катенька под речным мостом, в руке она держит свернутый трубкой журнал и дудит в него, как архангел. Катенька вверх ногами в нашей квартирке: волосы совсем залили лицо, платьице тоже упало вниз, лишь ноги фонтаном бьют вверх…
У меня есть особенный снимок, он потрясает меня особенной грустью — Катенька отодвигает штору: зимнее окно, снег на ветках, воробей, хилое солнышко, провода… Она в стареньком халате. Держит его у горла рукой. Словно что-то душит ее. Иногда я думаю, что уже тогда она знала, что случится.
Самое удивительное в этом снимке то, что Катенька стоит на полу.
Я тянусь к спичкам.
* * *
Как мы добирались до Парижа — отдельная история. Мы больше не устраивали перелетов. Лишь Турцию мы пересекли в три жаркие ночи, до краев наполненные густым стрекотом цикад. Американский консул в Афинах выдал нам наши первые западные документы. Конечно, нами заинтересовались, но мы разыгрывали несложную пьеску с надувной лодкой, пресной водой и резвой фортуной. След этой идиллической лжи тянулся за нами еще несколько лет по всем префектурам Европы. Я довольно-таки быстро продал с дюжину снимков французскому агентству, получил аванс — это, кстати, и решило выбор страны: остаток нам обещали выдать по приезде в Париж, — и мы робко бросились тратить огромные для нас деньги. Снимки, замелькавшие уже через неделю на обложках толстых журналов, были из тех, что я делал всю жизнь: улицы, люди, в основном люди. Лишь несколько последних я сделал с высоты: это была Москва — накренившаяся, коловшая злыми шпилями своих карликовых небоскребов, тяжело проваливающаяся гробницами административных зданий.
В Париже мы жили скромно, с какой-то веселой грустью. Что-то навсегда было влито в воздух наших отношений, какое-то количество несмертельного, как я думал, яда. Я старался не слушать новостей из России, не покупал газет, но, воленс-ноленс, журналы с моими публикациями подсовывали комментарии советской жизни, и меня частенько тошнило, как в кабинете Никакова, — были они явно или скрыто на девяносто девять процентов просоветскими.
Натекли какие-то деньги. Катенька арендовала узенький пенальчик на одной из улочек Ле Аля. Почти все она мастерила сама, сама возилась с закупками и вскоре открыла крошечный магазинчик «Chez Katia»[2], где все, буквально все было одного, темно-вишневого цвета. Я имею в виду блузки, сахар, панталоны, теннисные ракетки, наливки, сапоги, свечи, стаканы, даже пирожные и печенье. Месяц магазин впустую разевал пасть, а потом покупатель пошел валом — моя Катенька стала очень модной, и на улицах замелькали одноцветные Катенькины девицы. Меня радовал ее успех, но, честно говоря, пугал цвет.
Однажды на шумной вечеринке, устроенной знаменитым критиком, к которому художники всего мира съезжались на коммерческий поклон, мы стояли с Катенькой на балконе. Была она в легоньком платье, и ее голые руки, боюсь сказать: молитвенно, сжимали стакан шампанского.
Неожиданно она заговорила о Николае Петровиче, о его библиотечной комнатке, а я смотрел вниз через решетку на струящийся далеко внизу в ранних сумерках Монпарнас. Речь ее заливала меня чем-то тяжелым, и я уже хотел остановить ее, когда услышал: «Он дал нам это как дар, и это стало нашим спасением, и мы больше никогда даже не пробуем… Хотя бы чуть-чуть…» Она, уже перегибаясь, вернее, переливаясь через решетку балкона, соскальзывала вниз. Дальнейшее взорвалось мгновенно: я увидел, как ее крутануло по спирали, как она цветным комком со шлейфом платья понеслась вниз, как охнула рябая толпа, сразу превратившаяся в аккуратный круг… Почему я бросился на лестницу к лифту? До сих пор не знаю…
* * *
Похоронили ее на Сент‑Женевьев‑де‑Буа. Там, где окончилось так много бесконечно странных русских судеб. Там же однажды, навещая ее, я встретил бывшего советского инженера, нынешнего добровольного парижского клошара. Впрочем, вполне приятнейшего жизнерадостного клошара. Я подвез его до Парижа, и, уже в кафе, на прощанье, он вдруг сказал мне: «Говорят, эти, которые могли летать, попав на Запад, начисто теряют эту способность».
Был он весел, и улыбка его, зависшая в полумраке кафе, напомнила мне чеширского кота — одного из нашей компании.
1983
Фирма, производящая телефонные аппараты.
«У Кати» (франц.).