– Линяем!
Из подъезда выходили текстильщицы, растрепанные со сна, в трогательных распахивающихся в шагу халатиках. Мне сразу не понравилось, что туфли они несли в руках, и не по паре, а по одной. Модные “шпильки” и немодные увесистые “платформы”.
При очевидной вздорности характера мадам оказалась не кровожадной. Она позволила текстильщицам гнать нас только до ворот. На этих ста метрах нас дважды настигали и валили; подолы и ноги под подолами – коленки, бедра и прочее до самого горла – смыкались над нами, как в фантазиях мазохиста, “платформы” вразнобой стучали по нашим ребрам, “шпильки” норовили клюнуть в подсматривающий меж пальцев бесстыжий глаз. Через головы текстильщиц слепо глядел со своего постамента неглавный вождь.
Я узнал его. Это был Михаил Васильевич Фрунзе, ивановский ткач и полководец революции, зарезанный на операционном столе моими коллегами.
Мои скромные звездочки произвели замешательство в рядах текстильщиц. Коллективно меня били, а по отдельности старались понравиться, в то же время следя за тем, чтобы товарки не отлынивали от общего дела. Меня пытались оборонить, прикрыть собою; прижимались теплыми грудями, шептали: “Зайдите умыться, куда ж вы в таком виде!” Защитниц оттаскивали, бросив универсальное обвинение: “Самая умная, да?!”, и на меня падали другие, иногда по две. А когда нас вынесли за ворота, мадам лично подала мою потерявшуюся фуражку двумя руками, как хлеб-соль.
– Девочки жалуются, что офицэры не ходят на танцы, – сообщила в нос мадам. – И кино у нас два раза в неделю. Милости просим. От лица администрации.
– Вот что значит офицер,- сказал Нилин, отойдя от ворот на безопасное расстояние.
Благонравова он вел под ручку и поглядывал на него добро, как на эквивалент литра валерьянки. – Нас туфлями по морде, а ему – “Милости просим!”. Учитесь, ироды, пока молодые.
Я трогал языком распухавшие губы – терпимо – и поддакивал, чтобы не срывать прапорщику воспитательную работу.
Все пребывали в мужчинском состоянии духа, усталые, но довольные, законная гордость на битой морде. Примороженный Благонравов и тот ожил и стал ныть, мол, деды таки штампанули ему печать солдатской бляхой и обещали прийти ночью – бежал, казните, только в роте жизни ему не будет, лучше хоть в Афган.
Насчет промедола он сказал: знать ничего не знаю. Но эта обычная солдатская отрицаловка не испортила нам настроения. Аскеров отвел его искать пропажу за ближайший куст, и спустя время, приличное, чтобы показать свою стойкость, Благонравов повел нас к спекулянту, у которого оставил промедол и свое обмундирование.
Ни один день в своей жизни я не помню так подробно. Желтые поляны одуванчиков с проплешинами сухой травы, одинаковые отпечатки сапог на грязной дороге, копошащийся в поле оранжевый тракторишко. Помню лица и голоса, кто где стоял и что делал, экономные окурки нилинской “Примы” и наливающийся синяк на лбу Аскерова. И подлое свое охотницкое упоение тем, что мне дано казнить, а я помилую.
В часть я вошел триумфатором. Впереди – моя стальная когорта: Аскеров и поднабравшийся Нилин. На поворотах прапорщика заносило, и удивительный рядовой возвращал его на орбиту ловким тычком в бок. За ними шагал пленный, за пленным – я с добычей. Если бы в активном словаре попадавшихся нам навстречу прапорщиков было слово “виват”, они кричали бы “Виват!”. А так – сулили кузькину мать Благонравову, которому приписывалось осквернение нилинского “Запорожца”.
Я забыл, что за спиною триумфатора должен был стоять специальный раб и шептать, что жизнь бренна, а слава преходяща.
Сложное отношение к чужой жене На ремонтной канаве у парка боевых машин стоял “Фольксваген”, красный “жучок”.
Одна фара висела на ниточке, как вытекший глаз, передние колеса были сняты.
Собравшиеся бездельники, довольные поломкой хваленой импортной техники, сообщали друг другу, что у “Фольксвагена” клиренс не для наших дорог, с таким клиренсом надо сидеть в своих германиях. В канаве кто-то стучал железом. Бездельники авторитетно советовали ему бить с оттягом.
Моя когорта рассеялась: Нилина потянуло тоже дать какой-нибудь совет, Аскеров остался держать его за портупею, чтобы прапорщик не свалился в канаву. Я повел Благонравова в медпункт, не подозревая, что этим битым “Фольксвагеном” уже началась цепочка незначительных событий и поступков, которые приведут к большим подлостям.
В процедурной сидела штатская женщина с распоротым пальца на три бедром, и старшинка Люба нацеливалась прижечь рану йодом. Женщина заранее морщилась. Лица ее я тогда как следует не разглядел. Я разглядел ноги.
Такие ноги подолгу выгуливают и держат на солнце, равномерно переворачивая; из них выщипывают пушок, их протирают косметическим молочком, и еще чего только не делают секретного для мужчин, помогая природе, которая тоже не пожадничала. Это были ноги в десятом поколении. Какой-нибудь сын татарского мурзы, пожалованный деревенькой за верную службу государеву, взял в жены крепкую, как антоновка, крестьянскую девку, и его растворенная в поколениях кровь добавила широкой северной кости восточного изящества, подернула топленой пеночкой молочную кожу и подсушила мышцы.
Я спятил. Я отобрал у Любы пинцет с тампоном, что было еще объяснимо – Люба собиралась лезть йодом в рану, а следовало обработать края и зашивать. Но я помимо того стал с далеко не медицинской целью хватать женщину за коленки, я пошлил, как пэтэушник, и сюсюкал, как старуха-кошатница. Как выклянчивающий мзду сантехник, я сообщил, что иглы атравматические, не оставляющие следов – очень дефицитные иглы. А как дурак вообще, без четкой социальной принадлежности, я, спохватившись, заявил, что денег с такой красивой женщины не возьму. Как будто брал с некрасивых женщин или с мужчин.
Ее имени я не спросил и сам не представился. Лишнее. В моих глазах еще колыхались груди текстильщиц, и Благонравов был посажен для уединенных размышлений в каморку со швабрами, а промедол спрятан в сейф. Был день моих побед. Чего проще – отвести ее в пустую палату и трахнуть, не спрашивая имени.
Любой крепости лестно сдаться перед напористым солдатом. В конце концов, я спас эту великолепную ногу: если бы дура Люба прижгла рану, остался бы шрам, а так я зашью, и все пройдет.
Я специально не уложил ее на стол. Шил, встав на колени перед ней, сидящей, и запускал под юбку глазенапа. Женщина рассматривала меня сверху вниз и улыбалась!
Я совсем расхрабрился, только что башку не засунул ей между ног.
Переживавшая в этой процедурной не менее двух серьезных романов в месяц Люба понимающе хмыкала, но, дрянь такая, не уходила. Прежде она воспринимала меня как начальство, среднего рода, а тут стала нагибаться над раной с какими-то советами, показывая, что у нее в разрезе халата тоже есть на что посмотреть.
– Уйди, – сказал я Любе, – не заслоняй операционное поле.
– Так вы уже кончили! – отпустила двусмысленность Люба, но артачиться не стала, ушла, и я сразу же, бросив иглодержатель, полез руками куда хотелось.
– Наклейку, – сказала женщина, это было ее первое слово, клацающее, как сталь, и мягкое, как масло.
Оторваться от нее было невозможно, я на коленях попятился к столу за салфетками и клеолом, вырвал присохшую пробку зубами, мазнул, наклеил и снова припал к ней, как умирающий от абстиненции алкаш к пузырьку с пустырником.
– Она за дверью, – сказала женщина.
Я встал и шуганул из-за двери устроившуюся подслушивать Любу.
– Запирать было необязательно, – заметила женщина. – Голова кружится, помогите мне лечь.
Я помог. У меня тоже кружилась голова.
– Нагнитесь, – сказала женщина. И влепила мне пощечину. Объяснила: – Не хотелось при сестре, вам с ней служить. А с нами жить – вы же в сорок девятой, с Замараевыми? Ну вот, будете еще и с нами. Я Настя, муж Дима, старший лейтенант, фамилия Лихачевы – не через “га”, а через “ха”, как автозавод. Считайте, что отношения мы выяснили. Добрососедские.
Я ушел к себе в кабинет, влюбленный, как пятиклассник, в теледикторшу. С упоительно пустыми мечтами спасти ее на пожаре или в каком-нибудь мировом катаклизме, после которого на Земле не останется никого, кроме нас. Второе было бы надежнее, поскольку исключало соперничество со звездами отечественного кино; из них я сильнее всех опасался Олега Янковского.
Само собой, я-доктор, взрослый человек, одергивал меня-пятиклассника. Объяснял, что выдумываю мировой катаклизм, чтобы устранить не Янковского, а Настиного мужа.
Известный психологический феномен подмены: с героем-любовником мы как-нибудь справимся. Особенно если его нет. А вот с мужем, реальным, как оплеуха, полученная в доказательство прочности семейных уз, справиться проблематично. С мужем, если не уймешься, стопроцентная гарантия на новые оплеухи вплоть до мирового катаклизма.