Рана зажила настолько быстро, что вскорости меня отправили в лагерь. Я стал самым обычным военнопленным.
* * *
И все же я продолжал настаивать, что тоже имею право на синдром выжившего. Тогда она задала мне два вопроса. Первый был вот какой:
– Кажется ли иногда тебе, что ты – единственный праведный человек, в то время как во всем остальном мире все праведные умерли?
– Нет, – сказал я.
– А кажется ли тебе иногда, что ты, наоборот, страшный грешник, потому что все праведные умерли, и что единственный способ оправдаться – это умереть самому?
– Нет, – сказал я.
– Может, ты и имеешь право на синдром выжившего, но ты им не заразился, – заключила она. – Выбирай что-нибудь другое. Как насчет туберкулеза?
* * *
– А откуда вам все так хорошо известно о синдроме выжившего? – спросил я ее.
Этот вопрос вовсе не был невежливым с моей стороны. Она сама сказала мне во время нашей первой встречи на пляже, что ни у нее самой, ни у ее мужа, хотя они и были оба евреями, не осталось ни одного близкого родственника, который мог бы находиться в Европе во время Холокоста и пострадать от него. Их семьи жили в Америке уже несколько поколений и полностью потеряли связь с европейскими родственниками[17].
– Я написала о нем книгу, – сказала она. – Вернее, я написала книгу о людях вроде тебя: о детях тех, кто пережил какую-нибудь бойню. Я назвала ее «Подполье».
Вряд ли стоит упоминать, что ни эту, ни все остальные книги авторства Полли Мэдисон я не читал, хотя теперь, когда я стал обращать на это внимание, у меня создалось впечатление, что достать их не труднее, чем купить пачку жевательной резинки.
* * *
Как сообщает мадам Берман, мне даже из дома не обязательно выходить, чтобы заполучить экземпляр «Подполья», или любой другой книги Полли Мэдисон. У Целесты, дочери кухарки, имеется полный комплект.
Мадам Берман, в рамках своей беспощаднейшей борьбы с правом на частную жизнь, обнаружила также, что Целеста, в свои всего лишь пятнадцать лет, уже принимает противозачаточные таблетки.
* * *
Грозная вдовица Берман пересказала мне сюжет «Подполья». Вот он: три девушки, негритянка, еврейка и японка, чувствуют, что какая-то неясная сила сближает их между собой и одновременно отдаляет от остальных одноклассников. Свое маленькое сообщество они называют, опять же по неясным им самим причинам, «Подполье».
А потом выясняется, что у всех трех родители пережили какой-нибудь ужас, устроенный людьми другим людям, и невольно передали своим детям убеждение, что только грешники остались в живых, а все праведные мертвы.
Родители чернокожей девушки пережили резню народа игбо в Нигерии. Японка произошла от переживших ядерную бомбардировку Нагасаки. Еврейка произошла от переживших Холокост.
* * *
– Для такой книги «Подполье» – чудесное название, – сказал я.
– Еще бы! – сказала она. – Я вообще горжусь своими названиями.
Она и в самом деле считает, что она – пуп земли, а все окружающие – ду-ра-ки!
* * *
Она говорит, что художникам не помешало бы нанимать писателей, чтобы те придумывали за них названия к картинам. Картины на моих стенах называются «Опус 9», «Синий и сиена жженая», и так далее. Самое знаменитое из моих собственных полотен, более не существующее, размером шестьдесят четыре фута в длину и восемь футов в высоту, украшавшее в свое время главный вестибюль здания компании GEFFCo на Парк-авеню, носило название «Виндзорская голубая №17». «Виндзорская голубая» – это цвет краски «Атласная Дюра-люкс», прямо из банки.
– Названия нарочно выбраны так, чтобы ничего не сообщать, – сказал я.
– Зачем тогда вообще жить, – сказала она, – если не хочется ничего сообщить?
Она до сих пор ни во что не ставит мою коллекцию, хотя за пять недель своего здесь проживания наблюдала, как невероятно уважаемые люди со всего мира, в том числе из Швейцарии и Японии, поклонялись этим картинам, словно божествам. Присутствовала она и при том, как я снял со стены полотно Ротко и получил за него от представителя музея Гетти чек на полтора миллиона.
И вот что она сказала на это:
– Наконец-то избавились. Эта гадость разъедала твои мозги, потому что она совершенно ни о чем. Теперь осталось только вышвырнуть все остальные!
* * *
Только что, во время нашего разговора о синдроме выжившего, она спросила меня, хотелось ли моему отцу, чтобы турки понесли наказание за то, что они сделали с армянами.
– Я задал ему этот вопрос, когда мне было лет восемь. Мне казалось, что жизнь станет привлекательней, если добавить к ней немножко мести, – сказал я. – Отец отложил инструмент и принялся смотреть в окно своей крохотной мастерской. Я тоже посмотрел в окно. На улице, как я сейчас помню, стояли два индейца племени лума[18]. Резервация лума была в пяти милях от города, и люди, проезжавшие через Сан-Игнасио, часто принимали меня за индейца. Мне это очень нравилось. Тогда мне казалось, что даже это – лучше, чем быть армянином. Помолчав, отец ответил мне вот как: «Все, что мне нужно от турок – это чтобы они признали, что их страна стала еще более уродливой и унылой после того, как в ней не стало нас».
* * *
Я обошел дозором свои владения сегодня после обеда, и встретился с соседом к северу. Граница между нами проходит футах в двадцати от моего картофельного амбара. Его зовут Джон Карпински. Он из местных. Он продолжает выращивать на своей земле картошку, как это делал его отец, хотя каждый акр его полей стоит теперь тысяч восемьдесят – дело в том, что если на его участке понастроить домов, то с их верхних этажей будет открываться вид на океан. На этом участке выросли три поколения Карпинских, так что, если привести армянскую аналогию, для них он – клочок священной земли предков у подножия Арарата.
Карпински – здоровенный мужик, вечно в рабочем комбинезоне, и все зовут его «Большой Джон». Большой Джон получил в войну ранение, так же, как и мы с Полом Шлезингером, но он младше нас, и его война – не та, что наша. Ему досталась Корейская война.
А его единственный сын, Маленький Джон, подорвался на противопехотной мине во Вьетнаме.
По одной войне в каждые руки.
* * *
Мой амбар, и шесть акров, которые к нему прилагались, принадлежали когда-то отцу Большого Джона, который и продал их милой Эдит и ее первому мужу.
Большой Джон заинтересовался Цирцеей Берман. Я заверил его, что отношения у нас исключительно платонические, что она более или менее сама напросилась, и что я буду рад, когда она вернется к себе в Балтимор.
– С ней, похоже, как с медведем, – сказал он. – Если к тебе в дом залезет медведь, лучше всего снять комнату в ближайшем мотеле и ждать, пока он сам решит уйти.
Раньше на Лонг-Айленде было полно медведей, но теперь их здесь совсем не осталось. Он сказал, что сведения о медведях у него от отца, которого, в возрасте шестидесяти лет, гризли загнал на дерево в Йеллоустонском парке. После этого случая отец Джона прочел все книги о медведях, которые только смог достать.
– Что бы там ни было, – сказал Джон, – спасибо тому медведю – старик снова взялся за чтение.
* * *
Мадам Берман везде сует свой длинный нос! Например, заявляется сюда и читает то, что я печатаю, и ей совершенно не кажется, что хорошо бы сперва спросить разрешения.
– Почему это ты не пользуешься точкой с запятой[19]? – говорит она. Или:
– Почему это ты разбиваешь повествование на маленькие отрывки, вместо того, чтобы позволить ему течь свободно[20]?
И всякое такое.
Когда я слушаю, как она движется по дому, я слышу не только шаги. Я слышу еще шорох открываемых и задвигаемых ящиков. Она обследовала каждый закоулок, включая подвал.
Как-то раз она пришла из подвала и спросила:
– А ты знаешь, что у тебя в подвале хранится в общей сложности шестьдесят три галлона «Атласной Дюра-люкс»?
Она их все сочла!
Выбрасывать «Атласную Дюра-люкс» на помойку запрещено законом, потому что выяснилось, что она со временем разлагается, превращаясь при этом в смертельный яд. Чтобы избавиться от нее по всем правилам, необходимо выслать банки в адрес особого могильника для опасных отходов, близ города Питчфорк в штате Вайоминг, а у меня никогда руки не доходили. Так они и валяются в подвале все эти годы.
* * *
Есть на моем участке только одно место, куда она не смогла залезть – моя мастерская, в амбаре для картошки. Это длинное и узкое строение без окон, а в обоих концах у него по раздвижной двери и печке-буржуйке. Предназначено оно для хранения картошки, и ни для чего больше. Смысл тут вот в чем: с помощью дверей и печей можно поддерживать постоянную температуру вне зависимости от погоды, и тогда картошка не померзнет и не прорастет до тех пор, пока не придет пора везти ее на продажу.