11
И все-таки есть на свете люди, с которыми сразу чувствуешь себя легко. Наверное, среди черных они тоже встречаются, но тот, с кем я познакомилась, оказался белым, и вдобавок старым, как мир. На голове — пожелтевший от времени тропический шлем. Из-под шлема ниспадают — другого слова не подберешь — длинные полуседые волосы, плавно переходящие во встрепанную, разлатую бороду того же цвета. Тощее тело прикрывает нечто во времена его молодости служившее тропической военной формой; тощие кисти рук торчат из обтрепанных рукавов, длинные пальцы венчают ногти, загнутые, словно когти хищного зверя. Но голос — тенор поразительной красоты, не вяжущийся с видом немощного тела в инвалидном кресле.
— Немедленно закрой книгу, — произнес этот волшебный голос. — Ты только начинаешь учиться, вполне успеешь наверстать упущенное. Мне ли этого не знать, я здесь болтаюсь уже лет пятьдесят, и до сих пор ни хрена не понял. Ты, должно быть, уже прочла про moieties?
Тут-то я и обалдела. Потому что как раз дочитала главу о moieties и, конечно, ничего не поняла. Вернее, я понимала каждое отдельное слово, но смысл фраз, которые из них складывались, ускользал от меня. Я сообразила, конечно, что moiety происходит от moitie и должно означать «половину» или «часть», но меня сбивала с толку сложность отношений между аборигенами, принадлежащими к разным частям одного племени: в каких-то ритуалах люди из одной группы не могут участвовать вместе с людьми из другой, но какие-то церемонии непременно должны совершаться всеми вместе, мужчина из Арнем-Ленд принадлежит почему-то к dua moiety, хотя его жена — к jiridja, и это как-то влияет на проведение ритуалов и церемоний, да еще и внутри каждой схемы существуют подразделения на группы по диалектам и кланам, и члены одних кланов имеют право расписывать свое тело определенным образом, а члены других — нет, одни кланы участвуют в пении определенных частей племенных гимнов, а другие нет; короче, высшая матеметика и японские дворцовые церемонии выглядели по сравнению с этим просто смешными; мозги у меня начали плавиться, и я отложила книгу. Песни я слушала с утра, в музее. Альмут сбежала почти сразу, а я, слушая жалобные, бесконечно повторяющиеся причитания старух, впала в состояние, близкое к трансу. Никакого отношения к тому, что я читала в книгах, эти нищие, выдубленные солнцем и ветром старухи не имели. Они колотили пятками и посохами по сухой, твердой, как камень, земле; пыль взмывала меж их загорелых ступней, мелодия, повторяясь, шла по кругу, и не верилось, что этот набор бессмысленных звуков складывается в слова и фразы, принадлежащие к какому-то языку, хотя нам объяснили, что речь идет о мудрости предков, приплывших из-за моря в узеньких лодочках, о том, как они расселялись по стране, о животных и духах, которым суждено было стать тотемами, до сих пор играющими огромную роль в жизни этих людей.
— Сядь-ка сюда.
Это прозвучало как приказ, и я повиновалась. Лицо под пробковым шлемом, кожа темная, как старый пергамент, но глаза светятся, словно ожившие осколки голубого льда. И изысканный английский, по которому легко определяется не только его alma mater, но и социальное положение семьи; поразительно, что полвека, проведенные вдали от родины, не отразились ни на его манерах, ни на культуре речи. Австралийцы в насмешку называют таких индивидуумов Pom. Тропическая форма свободно болталась на немощном старческом теле, но голос был завораживающе молодым, и на мизинце левой руки блестел фамильный перстень с печаткой. Тотем его рода.
— Зрение у меня до сих пор отличное. Я узнал книжку, которую ты читала. Она написана давно, и, говорят, написана мастерски, только из нее ничего не поймешь. Я узнал ее по картинкам и таблицам, которые должны помочь разобраться в таинствах здешнего мира. Все описано подробно и точно. Кто с кем имеет право вступать в брак, кому можно принимать участие в огненном погребении, кому нельзя участвовать в пении при перезахоронении останков, по материнской линии, по отцовской линии, отступая все дальше и дальше в глубь веков… в конце концов, ты все узнаешь и тотчас же забудешь навсегда. Ты ведь не антрополог?
— Нет.
— Так вот. Если даже прочтешь все, что можно прочесть, смотри на них так, словно никогда ничего не читала. Я не хочу запутать тебя окончательно, но процесс их творчества — таинство, а результат изумительно красив. Хотя сами они не вдохновили бы Праксителя, впрочем, ему вряд ли пришло бы в голову изваять в мраморе и кого-то из нас. У них иной идеал красоты, хотя я-то вижу их по-другому. Мне они кажутся красивыми, древность этого мира делает их прекрасными. Я так считаю. Их творчество, песни, картины — прекрасны. Они живут своим искусством, их вера, жизнь и творчество неразрывно связаны. Как у нас в Средние века: одно немыслимо без другого. Замкнутый мир, примитивная жизнь. Потому-то всех вас и тянет сюда. Тебе не понравится, что я говорю «вас». Но я живу здесь много лет и вижу, как вы приезжаете изучать аборигенов. Их жизнь и их искусство не изменились, и люди приезжают сюда, надеясь окунуться в давнее прошлое. Но то, чего вы ищете, постепенно исчезает, почти совсем исчезло. А вам надо одного, не так ли? — хоть на миг вернуть себе потерянный рай.
Они веками грезили наяву, жили ради того, чтобы грезить, и не понимали, зачем надо менять свою жизнь. Давным-давно мудрецы придумали для них чудный мир, и с тех пор они живут в волшебных местах, которыми правят духи предков, каждое поколение выдумывает свой мир заново, нам там не будет места, как бы нам этого не хотелось.
Я ничего не ответила. В зале за раскрытами дверями шуршали, крутясь под потолком, громадные старомодные вентиляторы. Ничего нового он не сказал, но меня завораживал голос, звучавший жалобно, но не вызывавший сострадания. Хотелось, чтобы он говорил бесконечно. Может быть, для меня важно было услышать что-то вроде этого, чтобы отделаться от непонятных знаний, содержащихся в книгах и вернуться к тому, что я ощущала дома, в детской, рассматривая картинки, которые вели нас за собою. Те абстрактные рисунки вряд ли имели отношение к танцующим женщинам и, во всяком случае, не приближали меня к пониманию мистерии, но, может быть, мне уже ничего не хотелось понимать. Достаточно запомнить навсегда рисунки на скалах, пейзажи, нашу первую ночь, хриплый шепот у изголовья и непонятные слова песни, которую я услышала утром и полюбила навсегда.
Я отложила книгу.
— Отлично. Я ведь не просто так все это говорил. Дело в том, что эту книгу написал я.
Я изумленно уставилась на него. Молодой человек с фотографии, напечатанной на обратной стороне обложки, вокруг которого стоят охотники с копьями в руках, — он? Сирил Кларенс. Похож на Джеймса Мэйсона в молодости. Фотографии, должно быть, лет шестьдесят, не меньше. Я так ему и сказала. Он рассмеялся.
— Мне не о чем жалеть, я полвека потратил на то, чтобы понять, как выглядит их мир изнутри.
— И поняли наконец?
Он ничего не ответил. Взял книгу, которую я положила на стол, развернул карту, вклеенную в нее, и указал мне точку километрах в двухстах к востоку от Дарвина. Туда не было дороги. Я сказала ему об этом. Он рассмеялся.
— Теперь — есть. Вернее, нужен вездеход и подходящая погода. Раньше туда добирались пешком. Мой друг жил там.
— Больше не живет?
— Нет. Его убили. Он был художник, охотник. Он сам, своими руками построил посадочную полосу для самолетов. Они вернулись на землю предков, всегда хотели вернуться, и жили там небольшой общиной. Священные земли, запретные, таинственные места. Можно многое забыть, но волшебный мир не забудешь, даже если он невидим: мир, в котором растут чудесные травы и деревья, гуляют чудесные животные и происходят важные таинства. Больше тебе ничего не положено знать. Его убил зять. Я туда иногда наведывался, он мне много чего рассказывал. И я связывался с ним по радио. Я думал, они живут в раю, но, выходит, я ошибался. Он делал чудесные вещи, галерейщики регулярно летали к нему, чтобы забрать готовые работы, и платили за них большие деньги. Его не волновало то, что эти вещи выставляются в американских музеях. Он и не думал разъяснять им значения символов, которые изображал, ему хватало ума понять, что чужакам, которые любуются картинами, магическая символика ни к чему, что его работы покупают для украшения, либо — чтобы вложить деньги. А кормился он охотой, он был замечательный охотник и рыбак.
— Почему его убили?
— Зависть. На самом деле мир устроен здесь так же, как везде. Нужно много сил, чтобы справиться с переменами. Он-то был сильным, но, бывает, и сильный проигрывает. В мире столько зависти и алчности.
— А что стало с тем, кто его убил?
— Дай-ка мне карту. Посмотри сюда, видишь эти огромные коричневые пятна? Ни одной дороги. Сотни и сотни километров — никого. Добираться туда нужно на вездеходе, да и то дальше Нганиалала не уедешь, а это — в нескольких сотнях километров к востоку. Полная пустота, никакой цивилизации, земля, заливаемая приливами. Да там можно годами скрываться. Он взял с собою мать, старуха знала, как выжить вдали от людей. Там, где мы видим камни, они чуют воду. Умеют читать книгу природы. Собирать коренья, ягоды, ловить всякую мелкую живность. Власти так и не нашли их. Куда ты хочешь попасть?