— Ну и чем же угощать вас прикажете, молодой человек? — спросила она Кольку с добродушной улыбкой на лице, чем глубоко поразила Машку. Та даже растерялась, предвидя какой-нибудь очередной мачехин подвох.
Коля сдержанно улыбнулся в ответ и сказал:
— Я бы выпил стакан индийского чаю. Без всего… — Глаза его оставались холодными…
Тогда же, после чая, в Машкиной комнате он рассказал ей, что мать его пьет, а напившись, дерется, и что живут они трудно. Отца у него не было никогда…
Потом, оставшись одна, Машка плакала, потому что ей было жаль этого необыкновенного русоволосого, с лазоревыми глазами мальчика: тихого, сильного и до конца никем не понятого…
К концу пятого года их дружбы, зародившейся с того самого, с газетным свертком и индийским слоном, дня, и вплоть до выпускных экзаменов Машка уже плохо могла представить себе свободное время, проведенное вне зависимости от Колькиного в нем присутствия, в отличие от него самого, впадающего все чаще и чаще по мере приближения к школьному финалу в состояние умиротворенной задумчивости и не свойственного возрасту созерцательного покоя. Слабые Машкины попытки расшевелить друга, больше чем друга, по крайней мере, так об этом думала она сама, ни к чему конкретному не приводили. Бывать у Вайлей Колька почти перестал, что обрадовало Дмитрия Георгиевича, с большим сомнением относившегося к странному дочкиному увлечению, и, наоборот, расстроило мачеху… Но однажды, за пару дней до экзамена по обществоведению, она притащила Кольку к себе — якобы просмотреть конспекты. Дома не было никого. Они протопали профессорскую квартиру по всей длине и зашли в Машкину комнату. В гостиной гулко ударили напольные часы, восемнадцатый век, отцова гордость. Колька уже тогда все знал и сказал, как только она прикрыла за ними дверь:
— Устрица, я знаю, что ты хочешь со мной поговорить, но мне нечего тебе сказать. Извини… У тебя не найдется индийского чаю?
Машка подошла к нему вплотную и заглянула в чужие, отстраненные глаза:
— Где ты? — тихим голосом спросила она его. — Я хочу, чтобы ты очнулся… Я люблю тебя. Ты меня слышишь? Люблю, это ведь так просто… И я не хочу, чтобы ты уходил. Ни сейчас, ни вообще…
Он спокойно выдержал ее взгляд:
— Дело в том, Устрица, что я скоро уеду. И, вероятно, навсегда…
Машка с неподдельным удивлением посмотрела на Колю:
— Куда уедешь? Зачем? — До нее окончательно вдруг дошел смысл сказанного. — Когда? — И, побледнев, снова переспросила: — Когда же?
— Сразу после экзаменов. — Он был совершенно спокоен. — Поступать в Духовную семинарию, в Загорск. Я так решил. Это мой выбор…
— Нет… — Машка не могла поверить услышанному, не хотела верить. Но она поняла, что это было правдой, страшной для нее и окончательной — для них обоих…
В гостиной снова бухнули часы: Машка не успела заметить, как прошло полчаса, но понимала, что уже не тридцать минут и не сто и не еще больше минут и часов стоят между ними — вечность, вечность своей безжалостной правдой вторгалась в ее дом, забирая у нее будущее, те его драгоценные посевы, что не успели еще даже прорасти, тем более, взойти, но уже успели стать за эти пять лет самыми родными и близкими…
— Не пущу… — Она подняла на него глаза. — Не пущу ни в какую семинарию! — Резким движением Машка стащила через голову блузку и, коснувшись рукой застежки, быстро сбросила на пол лифчик. На мгновение она замерла, испугавшись того, что натворила. Коля стоял молча и смотрел на ее неразвитую еще грудь, не в силах отвести глаз. Машка сделала шаг к нему навстречу, обвила руками шею и прижалась губами к его губам. Он дернулся было в сторону, но тут же замер, подавленный ее напором…
В эту же секунду распахнулась дверь комнаты. На пороге стоял отец, щека его мелко подрагивала и слегка тряслась правая рука:
— Пошел вон! — кивнул он в Колькину сторону.
Его продолжало мелко трясти, как будто бил температурный озноб:
— Моя дочь — шлюха!
Машка продолжала стоять, не разрывая рук вокруг Колькиной шеи. В глазах ее не было испуга, впрочем, как и покорности, скорее, удивление…
— Ты подслушивал, папа? — Теперь уже она намеренно не размыкала рук, невольно делая Кольку заложником дикой ситуации.
Дмитрий Георгиевич, наконец, взял себя в руки, щека дернулась в последний раз и замерла. Он открыто кивнул на Кольку и, покачав головой, с плохо прикрытой горечью в голосе произнес:
— И с кем… С этим… Как же ты не видишь… Это же…
Затем он круто развернулся, вышел из комнаты дочери и захлопнул за собой дверь. Вслед за дверным хлопком бухнули часы в гостиной, обозначая еще больший разрыв в и так уже надорванной вечности…
… — Вечность… Перед лицом ее так ничтожны все наши трудности и горести. Будем снисходительнее, любовнее друг к другу — всем нам так нужна взаимная помощь и любовь… — Отец Николай на секунду умолк, обвел присутствующих ясным взором и спросил сам себя:
— Как не простудиться на морозе? Как не охладеть в мире? — Он выдержал скорбную паузу и ответил: — Быть внутренне согретым… Обложить сердце теплотой благодати Духа Святого… — Он перекрестился в последний раз и негромко сказал: — Дорогие родные и близкие! Те из вас, кто не едет на кладбище, можете попрощаться с усопшей. Отпевание окончено…
Он поклонился всем и скрылся в алтаре. Родня в черном и прочие окружили гроб с Дашиным телом и в очередь стали губами прикасаться к ее лбу. Кто-то слегка подвывал…
Машка вышла из храма и пошла к «Корветту». Через пять минут дверь машины открылась, и к ней склонился Николай. Он снова был в ветровке:
— Устрица, еще пару минут подожди, я с Дерой попрощаться хочу. Заводись пока…
Он сунул дипломат в машину, на пакет с подушкой, и прикрыл за собой дверь. Дипломат соскользнул на коврик внизу, замки были защелкнуты не до конца, и от удара он раскрылся. Аккуратно сложенная ряса, тяжелый серебряный крест остались неподвижно лежать внутри. В сторону отлетела лишь небольшая книжка в небесно-голубой мягкой обложке, разваленная при падении на две неравные части. Машка подняла ее, зажав пальцем по развалу страниц, и заглянула в текст. Посреди страницы текст был выделен зеленым маркером:
«Как не простудиться на морозе? Как не охладеть в мире?.. Быть внутренне согретым… Обложить сердце теплотой благодати Духа Святого…»
Сбоку, на полях рукой было приписано: «Панихида спец.».
Не только одного слова целиком — нескольких букв было достаточно ей, чтобы определить руку, их начертавшую. Твердый, рано сформировавшийся, с небольшим постоянным наклоном влево почерк этот был знаком ей слишком хорошо и за двадцать лет совсем не изменился. Машка заглянула в обложку: «Жизнь во Христе. Александр Ельчанинов. Записи». Она убрала книжку в дипломат и защелкнула замки до конца…
— Все! Едем! — Николай возник внезапно.
— Сейчас, Коля… — Машка дернулась убрать в багажник глупую плюшевую устрицу.
— Ничего, все нормально, я это на коленях подержу… — Коля ловко поднырнул под мягкую упаковку и зажал дипломат между ног. — Вперед, Устрица! Вперед!..
Машка тронулась с места и рванула вперед по Архангельскому, свернула направо на Кривоколенный, тоже любимый ею переулок, и вырулила на Мясницкую…
— Ну вот мы и встретились, Устрица. — Николай с любовью посмотрел на Машку. — Я слышал, ты теперь адвокат и, говорят, хороший? — Они уже летели по Ленинскому проспекту в сторону области.
— Я хочу креститься, Коля, — не поворачивая головы, ответила Маша. — Сегодня решила… Во время панихиды…
— Правда? — искренне удивился Николай. — Я очень рад… — Он поправил мешок у себя на коленях и добавил: — Это дело хорошее. Ну, впрочем, об этом еще поговорим. Никуда от нас не убежит… — Он почесал в районе виска и сказал: — Тут вот что, Маш. Мне поддержка твоя нужна. По юридической части и… довольно срочно.
«Корветт» свернул на улицу Кравченко и понесся в сторону Вернадского. Машка молчала и слушала.
— Ну, мы люди свои, буду говорить как есть. — Теперь он сидел почти полностью развернувшись к Машке лицом и пронизывал ее небесными глазами. — Понимаешь, приход у меня специфический. Почти одни старики. И все — древние. Там у нас дом большой рядом, типа инвалидский или социальный…
Машка продолжала слушать молча… Странно, она никак не могла нащупать связь с сидящим рядом с ней человеком. Не с тем, который стоял там, у алтаря, у гроба с неживой Дашей и говорил те слова, которые она, возможно, ждала все долгие двадцать лет их разлуки, и которые она, вероятно, могла бы не услышать больше нигде и никогда в своей математически простроенной жизни, а с этим, с дипломатом, в ветровке и Бьерновых часах, который несся сейчас вместе с ней в ее ярко-красной, похожей на стрелу машине по каким-то важным своим делам. И словно рассыпались и растворялись во времени и пространстве, ударяясь о лобовое стекло «Корветта», те самые годы, пять лет, пять драгоценных лет ее, Машкиной, жизни, а растворившись, исчезали в вечности, разломанной теперь кем-то уже до основания. И это было так и не так одновременно.