Я увидел, как поверх заливных лугов, уже зеленых и нарядных, стоит вода, ставшая небесной твердью для “моих тропок”, “моих берегов”, и как плавятся по этой тверди круги — “моя рыба” с той же беззащитностью, что и поздней осенью, сама идет ко мне в руки, теми путями, что я потом буду утаптывать все лето, — идет ко мне, впрочем, и к любому, — и в моей воле было взять ее легко сейчас — или же оставить это на потом и с большим трудом пересекать эти же места, когда вырастет трава в мой рост, выйдет комар, упадет роса или пройдет дождь — “после этого”.
На яме было очень тихо — течение было слабым, почти незаметным, ветер дул только верховой и не трогал реки — это редкость. Обычно плывешь, и все время назло появляется встречный ветер, как в трубе. Вроде бы должно быть небольшое затишье, под пологом густого прибрежного леса, но это только на миг, поворот — и думаешь, что по всем правилам должен быть наконец попутный ветерок, а он, злодей, снова встречный — и вскипаешь от тупого низового ветра, так и старающегося навредить побольше.
Но сегодня было тихо — лишь облака не стояли, а двигались. На обрыве над ямой почти висела старая пастушья избушка. В ней давно уже никто не обитал — телят не пасли несколько лет, с тех пор как волки обнаглели уж слишком и чуть ли не перерезали половину стада. Но некоторые грешили и на пастухов, что те несколько помогли волкам, чтобы преувеличить жертвы напастей, их же поселковые и отмутузили, за дело или нет, уже непонятно, но пасти телят больше никто не брался. В избушке иногда ночевали охотники, но для них еще было рано — хотя, готовясь к зиме, они еще летом свалили несколько деревьев на дрова и раскряжевали их на чурки в рост человека, прислонили к избушке, чтоб те обсохли на обдуве. Я отделил четыре чурки и по одной скатил на мысок к яме, а затем связал плотик. Плотик получился устойчивый, но почти весь уходящий в воду, когда на него взбираешься, — дерево еще не высохло. Посреди плота я утвердил чурбачок для сидения, взял два длинных шеста и собрался выйти на яму.
Это была папина идея, давняя, не осуществленная — вот так половить глубокой осенью, с плота, но уже по-зимнему, на короткие зимние удочки. Папе всегда не хватало времени — сначала работа, потом болезнь, да и мы с мамой, всем всегда что-то нужно. Я знаю, что он бы все сделал в тысячу раз лучше, чем я, — его плот был бы правильней, и снасти уловистей, и время бы он подгадал не так, как в голову взбредет. Может быть, сегодня он бы просто отмахнулся — “мечты, что здесь делать в такое время…”. Я не знаю речку и все ее повороты так, как он. Я мог только гадать и быть настороже — сейчас его душа и его сознание, наверное, переживали за меня и были рядом и как-то действовали, давали знаки, чтобы я действовал правильно, не только в отношении ямы, рыбалки, плота, но вообще — в отношении мира. И я думаю — этот тихий верховой ветер — тоже из-за него, как верный признак: папик обо мне заботится, как всегда, и попросил, чтобы не было другого дурацкого ветра, и еще попросил, чтобы на месте были эти чурки и, может быть, рыба, и — пустая избушка, тишина, и осенний мирный свет. Но об этом я только догадывался. Может быть, то, что я искал на этой глухой речке, было менее всего понятно мне самому — я и не знал, что оно мне нужно, как воздух, как нечто, чего не замечаешь, когда оно рядом. Стоит оказаться где-нибудь в незнакомом месте, в чужом городе — и начинаешь что-нибудь искать, кого-нибудь напряженно ждать в толпе. Начинаешь перебирать — кто, кто? — друзья, родители, знакомые, лица, что остались где-то, — чего же не хватает? Были бы здесь они все, мир оказался бы на месте. А так — просто ждешь какого-то знака, ищешь его, делаешь беспомощные беззащитные движения, как нерестящаяся рыба, неизвестно что из себя выдавливающая, бессознательно, мучительно, чтобы привлечь внимание кого-то такого же. Но если кто-то обернется — пугаешься, или разочаровываешься: все же не так, все не то, нужно что-то настолько близкое и огромное, что никак не вписывается в то, что есть, — нужен тот, кто является для тебя всем.
Я стал отталкиваться от берега, и бревна нехотя зашуршали по мелкой гальке. Пришлось встать на край плотика и сделать несколько сильных толчков, чтобы преодолеть мель и выйти на яму, от которой мне нужно все. Все, что она даст, все, что она скажет, заставит совершить, все, что приготовлено для меня и что спрятано от прикосновения. Я уже знал, как с волнением, — покашливая, как отец, — я размотаю нашу снасть, приготовленную для зимы, как насажу вертлявого червяка и кину блесёнку по боку плотика, будто в зимнюю лунку, только наоборот — лунка вокруг, вне, а не в центре. Рука уже потянулась, моя и папина, к нашей сумке, но вдруг я услышал голоса за поворотом: один тихий, пришибленный, а другой скрипучий, как ржавая лебедка. Не надо было гадать, что это был Тихоня Лешка и Рыжий Шурик. Голос Шурика был, как старый погрузчик, карябающий захватами-клешнями бревна и с визгом и скрежетом перекидывающий их через себя в огромную безликую кучу. Шурик таким был от природы — он как несмазанный экскаватор черпал воздух и звуки и сыпал ими так, что учителя терпеть не могли вызывать его к доске. Так, — значит, они тоже удрали с “Войны и мира”. Я замер — может, они идут дальше, вниз, на перекаты, и пройдут мимо избушки и не заглянут на яму, но услышал все же их шаги прямо над собой.
— Привет, — радостно скрипнул сверху Шурик.
— Привет, — вздохнул я и отвязал шест.
— Вот, пришли, — Шурик так громко объявил об этом, что казалось — по воде пойдет рябь, как от когтей, или прямо на воде всплывут эти слова, по букве, от удивления и испуга — как это один человек может напрочь нарушить тишину огромного мира. До меня неожиданно дошло — так они удрали из-за меня. Конечно, они никогда не признаются — но они это сделали ради того, чтобы не оставить меня одного. Леха и Шурик всегда ходят и в лес, и на реку вдвоем, и знают, что это такое — ведь “после Игоря” и “после папика” я остался совсем один. Кому, как не им, лучше всех знать — каково это.
Я чуть не расплакался от чувств, которые вдруг разом хлынули из царапины, оставленной не только Шуркиным голосом, действовавшим не хуже кривого ржавого гвоздя, но и тихого Лешкиного: — Ну, как рыба?
Рыжий везде таскал за собой Тихоню. Тот покорно ходил с ним, хотя при первом же удобном случае — чуть брызнет мелкий дождь, или ветер поднимется, или подморозит — сразу старался смыться домой, поближе в печке и диванчику. Леха был немного подслеповат — однажды напоролся глазом на сучок в лесу и что-то себе повредил, а к врачихе не поехал, далеко все же — и на тебе, через несколько недель у него что-то сдвинулось, и он стал плохо видеть, поэтому в паре с Рыжим пришлось ему брать на себя второстепенную работу — подгребать на веслах, или подкапывать червей, при этом так смешно поворачиваясь целым глазом к земле, как птица, почти боком, что всегда казалось — он их ловит на слух, по шуршанию — во, пополз, пополз. Но Шурик никогда не давал Леху в обиду и охранял, вскипая даже от безобидных его прозвищ — чуть кто ненароком скажет Лехе что-то вроде “косой” или “мазила”, как он сразу лез в драку.
И вот они пришли меня защищать. От кого? И как они вычислили — где я?
— Что, сетки будем кидать? — оглушительно резанул воздух Шурик.
— Нет, я на зимнюю хочу попробовать.
— На зимнюю? А мы думали — сетки, или к зиме забить загородки для морд…
Шурик переглянулся с Лехой, и тот по-косому ему ухмыльнулся и кивнул, чуть не подмигивая.
— Ну что, мужики, давайте тогда второй плот сделаем, а снасточки у меня есть еще, папкины и Игорехины, как раз… — сказал я, стараясь быть беззаботным.
— Да не надо! Мы вдвоем с тобой ведь поместимся, а Леха пока в избушке расположится, печку растопит, а то скоро вечер, так, Леон? — Шурик шумел надо мной, как вот-вот готовая повалиться сосна с трещиной, которую терзал напором стылый ледяной ветер, так что я уже и вправду забоялся, что беспокойство охватит весь омут, и воду, и течение, и — прощай, покой и рыбалка! Шурик шагнул вниз и почти что сполз ко мне по крутому склону. Плот сильно хлюпнул, когда он шагнул на край и оттолкнулся от берега: — Опа!
Леха неслышно, как ласка, пошуршал по берегу обратно к избушке, которая не была видна с ямы. Он там что-то мурлыкал и чем-то тарахтел, но мне было не до него.
Мы привязались с Шуркой к шестам, и я отдал ему Игорехины снасточки. Он, зная прекрасно силу своего голоса, почти шепотом, но все так же, как монеткой по стеклу, выдохнул: — Ни разу не пробовал вот так. Сам додумался?
Но и этого было достаточно, по-моему, чтобы распугать всю оставшуюся еще под нами после всех криков и всплесков рыбу. Я постыдно для опытного таежника приложил палец к губам и жестом показал, что пока не будем ставить плот на прикол, а попробуем половить на ходу. Шурик кивнул и сел спиной ко мне на чурбак. Плот почти полностью был в воде, и приходилось двигаться очень осторожно и почти не дышать. Рыжий с азартом дергал удочкой, толкаясь и сопя, и я с некоторым раздражением показал ему: потише, потише, ведешь удочкой чуть вверх, подрагивая сторожком, и — вновь опускаешь ко дну… но он чихать хотел — он же всегда был главным в паре.