Я только кивал и думал о «Зимнем лагере». Он писал мне, что этот роман очень точно описывает его детство. Я думал о той опустошенности, которая постепенно заполняла его душу, пока от него самого не осталась лишь эта видимость человека в черном, и впрямь черная дыра, из которой тянет ледяным сквозняком, до костей пробирающим старого художника.
Заседание продолжилось. После укола он оправился и попытался объяснить свой срыв: «…Когда спросили про эту собаку, я вспомнил свои детские тайны, мне так тяжко было их хранить… Неприлично, наверно, говорить о моих детских терзаниях… Я не мог поделиться ими с родителями, они бы не поняли меня, они бы расстроились… Я не лгал тогда, просто никому не рассказывал, что у меня на душе, только моей собаке… Я всегда улыбался, родители вряд ли догадывались, как мне плохо… Мне нечего было скрывать тогда, только эту тоску, эту печаль… Они, наверно, выслушали бы меня, и Флоранс тоже выслушала бы, но я так и не сумел рассказать… А когда окончательно запутываешься, не желая разочаровывать близких, то за одной ложью тянется другая, и так всю жизнь…»
Однажды собака пропала. Мальчик, если верить словам нынешнего, взрослого Романа, подозревал, что отец пристрелил ее из своего карабина. То ли собака заболела и отец не хотел, чтобы она умирала на глазах у ребенка, то ли провинилась так тяжко, что и впрямь заслужила высшую меру наказания. Не исключено и то, что отец сказал правду и собака действительно пропала, но, похоже, такой вариант мальчик даже не рассматривал — настолько естественна была ложь во благо в этой семье, где учили всегда говорить правду.
На протяжении всего суда, когда речь заходила о собаках, которые когда-либо у него были, он реагировал очень бурно. Странно, но ни одну он не называл по имени. Собаки фигурировали постоянно, датируя события, он вспоминал их болезни и связанные с ними хлопоты. У многих сложилось впечатление, что слезы, выступавшие у него на глазах от всех этих рассказов, являлись выражением, сознательным или нет, чего-то такого, что силилось прорваться через эту брешь, но так и не прорвалось.
В интернате лицея в Лон-ле-Сонье ему было одиноко. Замкнутый подросток, он не любил спорта и шарахался не столько от девочек — они для него жили на другой планете, — сколько от мальчиков побойчее, которые хвастали, что с девочками встречаются. По его словам, ему пришлось, чтобы не засмеяли, выдумать себе подружку по имени Клод; правда, психиатры не уверены, что он не сочинил это задним числом, желая угодить им. Зато достоверно установлено, что он получил высокую оценку — 16 — на выпускном экзамене по философии и что из трех тем, предложенных в его учебном округе на июньской сессии в 1971 году, выбрал следующую: «Существует ли истина?»
Чтобы сдать экзамены в Лесную академию, он поступил в подготовительный агротехнический класс престижного лицея Парк в Лионе, и вот там что-то у него совсем не заладилось. Одноклассники подсмеивались над ним, впрочем, как он сам признает, вполне безобидно. Чувствовал ли он себя униженным? Так или иначе, он заболел, приобрел гайморит, что позволило ему не возвращаться в Лион после осенних каникул и провести остаток учебного года затворником в родительском доме.
Как прошел тот год в Клерво, рассказать может только он один, а он ничего не рассказывает. Это белое пятно в его жизни. Зимы в горной деревне долгие, ночи тоже. Люди сидят по домам, рано зажигают свет и глядят на центральную улицу сквозь тюлевые занавески и туман. Мужчины ходят в кафе, но он там не бывал. Из дома выходил редко и ни с кем не разговаривал, кроме родителей, которым изо всех сил внушал мысль, что болен физически, так как любое проявление уныния или душевного разлада они восприняли бы как каприз. Он был высок и широк в плечах, но его слабое и вялое тело, уже достигшее взрослых размеров, плотью напоминало скорее запуганного ребенка. Его комната, в которой он почти не жил в интернатские годы, по-прежнему была детской. Наверно, такой она и оставалась до того дня, когда, двадцать два года спустя, он убил в ней своего отца. Я представляю, как он лежит на кровати, уже для него коротковатой, и смотрит в потолок; вдруг испуганно садится в тишине, потому что уже стемнело, читает до отупения. Книги у родителей были в основном практического свойства: о лесах, о домоводстве, одна полка, целиком посвященная Второй мировой войне, да несколько религиозных трудов. Романов старики не признавали, но заболевшему сыну разрешили покупать их и даже дали денег; правда, в местном магазинчике выбор книг карманного формата был небогат, и новинки поступали редко. Родители записали его на заочное обучение. Каждую неделю — это было целое событие в доме, где почту получали нечасто, — почтальон приносил пухлый оранжевый конверт с отклеивающимся клапаном, который надо было отослать назад с готовой работой, после чего она возвращалась в очередном конверте с поправками и оценкой. Он соблюдал ритуал, но выполнял ли на самом деле задания? Во всяком случае, наверняка был период, когда он проходил учебную программу чисто формально и, боясь заикнуться об этом вслух, вынашивал решение не возвращаться в агротехнический класс, а стало быть, не поступать в Лесную академию.
Из него хотели сделать лесничего, а он решил учиться на врача. Такая перемена курса свидетельствует на первый взгляд об известной твердости характера и решимости отстаивать свою позицию. Он, однако, говорит, что решился на это скрепя сердце. В деле есть его пространные излияния о любви к лесу, унаследованной от Эме, который каждое дерево воспринимал как живое существо и подолгу раздумывал, отбирая их для вырубки. Век дерева долог, за это время могут смениться шесть поколений людей, и этой мерой измерялась для него жизнь человека: она неразрывно связана с тремя предыдущими поколениями и тремя последующими. Он говорит, что не представлял себе ничего прекраснее, чем жить и работать в лесу, следуя исконной традиции своей семьи. Почему же он отказался от этого? Думаю, он действительно мечтал пойти по отцовским стопам, потому что отец его был уважаемым человеком, пользовался авторитетом, да и сам он восхищался им. Но потом, в лицее Парк, его восхищение столкнулось с высокомерным презрением «упакованных» юнцов, сынков врачей и адвокатов, для которых управляющий лесным хозяйством был деревенщиной и мелкой сошкой. Профессия отца — даже на более высоком уровне, с дипломом академии, — потеряла для него привлекательность, и, вероятно, он начал стыдиться ее. Теперь он мечтал подняться на новую ступень социальной лестницы; мечта эта, учитывая его успехи в учебе, была вполне осуществимой, стань он врачом, но вместе с тем, как всякому совестливому человеку, ему казалось, что, возвысившись над своей средой, он предаст родителей, хотя, напротив, только исполнял их самые заветные желания. «Я знал, каким разочарованием это будет для моего отца», — сказал он, но, судя по всему, его отец нисколько не был разочарован: немного тревожился поначалу, а потом, очень скоро, стал наивно гордиться успехами сына. Вернее было бы сказать, что это оказалось жестоким разочарованием для него самого и что медицину он выбрал по принципу «от противного», не чувствуя к ней никакого призвания.
Лечить больных, прикасаться к страждущим телам — сама эта мысль ему претила, он никогда этого не скрывал. Зато привлекала перспектива узнать все о болезнях. Один из обследовавших его психиатров, доктор Тутеню, выступая на суде, выразил свое несогласие с мнением Романа, не находившего у себя никакого призвания к медицине. На взгляд специалиста, он мог бы в самом деле стать хорошим врачом; более того, для выбора этой стези у него была сильная подсознательная мотивировка, залог успеха в любом деле, — желание понять, чем больна мать, и, может быть, вылечить ее. А поскольку в этой семье трудно было провести грань между запретной душевной болью и ее дозволенными физическими проявлениями, доктор Тутеню осмелился даже предположить, что он, возможно, стал бы прекрасным психиатром.
Была у него и еще одна причина для поступления на первый курс медицинского факультета в Лионе: Флоранс, дальняя родственница, с которой он виделся время от времени на семейных торжествах, тоже поступала туда. Она жила в Анси с родителями и двумя младшими братьями. Ее отец работал на предприятии по производству оправ для очков, один из братьев стал оптиком. Флоранс была высокая девушка спортивного типа, с хорошей фигурой, любила походы и шумные компании, с удовольствием пекла пироги к приходским праздникам. Она была католичкой и верила искренне. Открытая, прямая, цельная, любящая жизнь — так отзывались о ней все, кто ее знал. «Замечательная девушка, — сказал Люк Ладмираль, — чуточку старомодная…» Она была неглупа, но бесхитростна, в том смысле, что, сама не имея в мыслях дурного, и вокруг его не замечала. Казалось, ей суждено прожить жизнь без неожиданностей; какой-нибудь злопыхатель — но она с такими просто не зналась — сказал бы, что путь перед ней лежит обескураживающе прямой: высшее образование, так, для диплома и чтобы найти за это время хорошего мужа, надежного и любящего, себе под стать; двое-трое славных детишек, которых она будет воспитывать в строгости, но не лишая радостей жизни; коттедж в фешенебельном пригороде с кухней, оборудованной по последнему слову техники; на Рождество и дни рождения большие семейные праздники, на которых встречаются все поколения; друзья своего круга; постепенный, но неуклонный рост благополучия; потом дети встанут на ноги, уйдут один за другим, сыграют свадьбы, и вот уже комната старшего превращена в музыкальный салон, потому что стало больше свободного времени, можно вернуться к забытому пианино; муж выходит на пенсию, надо же, как быстро пролетело время, все чаще одолевает хандра, дом кажется слишком большим, дни слишком длинными, а дети заглядывают редко; вспоминается тот мужчина, с которым случился короткий роман, единственный, где-то в сорок с небольшим, как же тяжело она это переживала — тайна, любовное опьянение, чувство вины, а потом, со временем, выяснилось, что и у мужа был грешок и он в свое время даже подумывал о разводе; как зябко стало, скоро осень, уже и День поминовения позади, и однажды, после дежурного медицинского осмотра, диагноз: рак. Вот и все, через несколько месяцев засыплют землей. Самая обыкновенная жизнь, но она сумела бы обжить ее, обуютить, как умеет хорошая хозяйка вдохнуть в свой дом живую душу, чтобы ее близким всегда было в нем хорошо. Вряд ли она когда-либо хотела чего-то другого, вряд ли даже грезила втайне о несбыточном. Возможно, оплотом ей служила вера — по общему признанию, глубокая: за ней не водилось никакого «боваризма», ни малейшей склонности к двойной жизни, опрометчивым поступкам, и уж тем более — к трагическим развязкам.