А она была моложава. Длинное, почти идеально ровное тело без признаков талии. Тонкие ноги с крупными коленками — бугров этих дева не замечала, любила носить короткие юбки, и в привлекательности своей многих сумела убедить. «Яркая баба», — говорили про нее иные мужчины, своими ушами слышал. Особенно ее любили милиционеры и режиссеры — об этом мне она сама сказала, легкомысленно эдак, оправляя на сто рядов перекрашенный пегий пух.
Таких знакомых, как я, у нее, наверняка, было хоть пруд пруди, но «на дачу» позвала именно меня. Поехали на электричке ближе к обеду в будний день — кроме нас троих никого не было во всем вагоне, а говорила она все равно полушепотом. Глаза круглые, словно в удивлении.
— Греховодница, — сказал я, шутя. — Как же тебя угораздило с малолетними?
— А вот так, — отозвалась она с неожиданным задором. — Сам из Интернета стукнулся, — дева рассказывала, скаля сахарные зубки, а крепыш молчал, не возражая.
Не врет, значит: пришел, увидел, покорил…
Дева редко врала. Хотя могла кидаться словами, будто не очень понимая их смысл. Ляпала первое, что в голову придет. Это или редкая глупость, или какое-то особенно умное легкомыслие: глядя на нее, трудно было поверить, что она способна на что-то предосудительное. До девы я называл ее стрекозой.
Говорила, что едем на дачу, а это оказался кусок земли в пяти минутах ходьбы от станции — узкая полоса, стиснутая между высокой насыпью шоссе и бетонным забором. На одном конце пара чахлых грядок, а на другом — дырявый навес. Пыль столбом и солнце жарит. В железной бочке — плесневелая вода.
Змейкой выскользнула из одежды, оставшись в пестром купальнике; тюрбаном замотала на голове яркий платок.
— Ну, — строго посмотрела на кавалера, — ухаживай же за дамами!
Крепыш зашуршал пластиковыми пакетами, выудил что-то вроде скатерти из плотной материи, расстелил ее на земле, на самой плоской грядке, где еще ничего не выросло. Стал выкладывать какие-то судки, пластиковые стаканы, тарелочки — неужто и готовил сам?
Дева готовить не умеет. Питается полуфабрикатами. Однажды у нее на кухне мы пельмени сожгли — слушали ее любимую музыку, оравшую из ее любимого музыкального центра, ради которого она взяла кредит на год. На деву в милицию жаловались соседи, а ей хоть бы хны.
А сейчас прилегла на скатерть, чуть на бочок, рыбой на блюде.
Раздеваться вслед за ней я не захотел — нелепо как-то сидеть в пыли в купальных плавках. И крепыш обнажаться не стал — только расстегнул пару пуговиц у льняной рубашки.
— С огнем играешь, — сказал я. — Вот придет его мать, да выдерет тебе все волосья.
— А у меня еще остались? — она сделала любимое свое движение, будто оправляя длинную-предлинную гриву; тюрбан величаво качнулся.
Полежала немного, потом села — приняла другую картинную позу: составила ноги крест-накрест, а лицо к солнцу подняла. Под прямыми солнечными лучами она казалась белее и старше. Руки незагорелые, а ближе к плечу как из сырого теста сделаны. Нет, некрасивая.
Пили, конечно, вино. Открывал его, конечно, крепыш. У него, кстати, ловко получилось: зажав между ног бутылку, он сильно рванул штопор, пробка подалась с легким хлопком.
— Маленьким нельзя, — категорично сказала дева, плеснув ему в стаканчик воды из пластиковой бутылки.
Вот, значит, как. Спать с маленькими можно, а пить с ними нельзя.
Совсем скоро принялась бегать. Прижав локти к телу, она перебегала от грядки к грядке, повизгивала, а крепыш брызгал на нее из бочки грязной водой.
Прекрасное было на десерт. Мы снова уселись на скатерть, водку стали пить, закусывать салатами (покупными, как выяснилось). Она включила плейер, где уже был поставлен диск, пощелкала кнопкой, подыскивая нужную песню.
— Вот! Слышишь? Ты послушай! — верхняя губа ее поднялась, обнажая десны. Запела гулко, сильно в нос, пытаясь повторить английский. Иностранных языков дева не знает — получалась тарабарщина, но она, как всегда, не замечая, пела громко, сильно.
«Woman in love», «Влюбленная женщина» — так называлась песня. Я специально запомнил.
Девочка милая, добрая и немного косолапая. Зад у нее нарос большой, выпуклый и ноги — под стать, силой налитые. Она ходит носками слегка вовнутрь, загребает ногами, словно подпинывая невидимый футбольный мяч.
Самое чудесное в ней — конечно, румянец. Она белокожая, а румянец нежно-розовый, как у лепестков магнолии, которая раз в год, в самом начале весны, как безумная, раскидывает цветы у меня под окном, закрывая свои черные узловатые ветви.
Моя знакомая девочка — не такая красивая, как магнолия, но цвет кожи схож необычайно. И темнота в глазах еще. У нее черные глаза — подтянутые к вискам, словно она не в Поволжье родилась, а где-нибудь в Сибири, возле Тунгусского метеорита, который наделил ее этими, будто углем нарисованными, глазами, этой восхитительной кожей, нежной, которая, должно быть, прохладная наощупь.
Косолапит. Да еще смеется басом. Кашляет, как туберкулезник. Также смеется ее отец, с которым мы знакомы постольку поскольку. Он — птичник, орнитолог, ведет далекую от меня жизнь, где-то по полям, что-то высматривает. Записывает, ищет какие-то гранты, чтобы искать и записывать еще больше, еще качественней. Мне непонятна его работа, а вот дочка — старшая из трех — заинтересовала.
Вначале она была массивной школьницей с чахоточным смехом и встрепанными волосами, а в старших классах вдруг поменялась, обрезала длинные волосы, стрижка завилась плотной темной шапочкой. И румянец проявился.
Девочки превращаются в девушек в одночасье. Вчера еще корявилась как-то нелепо, зажималась, сутулилась, а наутро засияла — новым свежим румяным солнцем, пусть и косолапым.
И подмигивает она, как отец. Говорит что-то заведомо смешное, и глазом подмигивает — мол, я не всерьез, мы шутим так. И басом-басом.
После школы девочка пошла учиться на логопеда. Речь у нее чистая, но, убей бог, не помню, чтобы она произносила что-то особенно правильное. Только смех кашляющий помню.
Как-то оказался с ней вместе в маршрутном такси, и она обстоятельно рассказывала мне о своем бюджете, который совсем немного питается от родительского; а еще о том, что жила прежде в общежитии, но там ей не понравилась соседка, которая часто приходила домой пьяная. «Сейчас комнату снимаю у бабушки». Лицо свежее, как яблочко (какой бы банальностью это ни звучало).
У нее появился постоянный друг. Кто-то из родителей (не то орнитолог, не то его жена-учительница) говорил мне, что друг дочери немного старше, мечтает стать хирургом. Целеустремленный — поступил в институт только с третьей попытки. Странно, когда у вчерашних девочек появляется своя отчетливая личная жизнь. Понятно, что это обычное дело: дети вырастают, у них появляются свои дети, и так бесконечно, поколение за поколением. Но все равно странно — словно та магнолия, которую так приятно себе воображать, от земли оторвалась, да пустилась в пляс. Зажила жизнью себе не свойственной.
В другой раз видел ее под руку с каким-то белокурым, хрупким на вид, молодым человеком. Она выглядела больше своего спутника. На ней был темно-зеленый наряд с асимметричными волнами, которые делали ее еще крупней, зато почти полностью скрывали ноги, и непонятно было, к лицу ли ей платье, или лучше уж как всегда — пиджак и джинсы.
Однажды пили чай. Я оказался у родителей девочки, зашел за чем-то средней важности, а она там тоже была. Гостила вроде. Ее мать потянула меня пить чай, и отказов слушать не стала, усадила рядом с дочерью, намазала на хлеб гусиного паштета, сыр на тарелочку выложила. Отца не было — наверное, ушел к своим птицам. Половина большого полукруглого стола на кухне была заставлена пакетами с какой-то хрусткой снедью — не то хлебцами, не то хлопьями.
Стали разговаривать.
Мать вспомнила какую-то другую девочку, ровесницу своей дочери — соседку, кажется. У той, другой, волосы выкрашены в черный и кольцо в носу. «Вульгарная. Сейчас же это модно», — мать рассказывала весело, беззлобно — в своей учительской жизни и не такое видала. Поехала девочка кататься с друзьями, а домой вернулась под милицейским конвоем. «В дуплину пьяная».
— Потаскушка, — сказала моя знакомая девочка, а лицо ее странно исказилось. Гримаска получилась брезгливая — на полуулыбке (ей, вообще, свойственной) концы губ поехали вниз, проявился небольшой второй подбородок, под первым, острым. Незнакомая черная девочка нехорошо развлекалась, а другая девочка — правильная, розовая — ее осуждала. Могла бы подмигнуть, сгладила бы пошлость. Мы бы чаю попили, разошлись и забыли бы об этом разговоре навсегда. Но она была серьезна, ей не нравилась крашеная потаскушка, словно та задевала что-то ее, собственное, претендовала на что-то святое в этой бело-розовой жизни — налитой силой и уверенной в своей правоте.