Миссис Ингерсолл свернула лист в трубку, слегка коснувшись предохранительной пленки, державшей рисунок в свернутом положении. И тихо ответила, опустив веки:
— Никто не собирается подвергать Кэтрин психоанализу. А вот примем ли мы решение убирать ее из класса на несколько часов в неделю, это, на самом деле, решать не вам. Это городская, а не частная школа, мистер Кэски. И если школа придет к выводу, что Кэтрин нуждается в специальной помощи, мы сделаем все возможное, чтобы она такую помощь у нас получила.
У Тайлера не было ни малейшего представления о том, насколько ее слова соответствуют действительности.
— Мы будем держать вас в курсе, мистер Кэски.
— Благодарю вас, — ответил он и, пройдя через всю комнату, пожал ей руку.
Синева неба становилась все гуще по мере того, как над городками у реки все ниже садилось солнце. Прямо над головой, если ее запрокинуть, цвет неба был таким густым и ярким, что человек мог остановиться и вглядываться в него с восхищенным удивлением, да только вот время дня было не очень подходящим для того, чтобы люди стремились посмотреть на небо. Выходя из служебных зданий или из продуктовых магазинов, шагая через парковки, люди чаще старались засунуть подбородки поглубже в воротники и потуже запахнуть пальто, будто темнеющее небо заставляло их внутренне съеживаться.
И это было печально, так как там, наверху, разворачивалось поистине великолепное зрелище, оно менялось даже за то время, что требовалось открыть дверь машины, усесться за руль и закрыть дверцу. К тому времени, как ключ был повернут и двигатель включен, небо стало еще глубже, еще гуще темно-синим.
И как жаль Тайлера Кэски! Ведь в других обстоятельствах он, выбрав момент, чтобы взглянуть на небо, мог бы подумать: «Да, небеса проповедуют славу Божию, и о делах рук его вещает твердь».[11]
Вместо этого священник медленно ехал домой, прикрываясь одной рукой от последних ослепительных лучей солнца, которое, казалось, вознамерилось слепить именно его, повиснув всей своей сияющей массой над горизонтом. Он медленно ехал мимо полей и ферм и стендов с тыквами. Когда он выехал на Степпинг-Стоун-роуд, а затем свернул на гравий своей подъездной дорожки, он думал о последних словах жены, сказанных более года тому назад: «Знаешь, Тайлер, ты такой трус!»
Фермерский дом стоял, простой и белый, с красными ставнями у каждого окна. В сгущающихся сумерках Тайлеру показалось, что его простые линии несут в себе тихую попытку оправдания, выражают усталость от необходимости постоянно поддерживать недооцененное достоинство, что сотню лет было для него тяжкой ношей. Но ведь это всего лишь дом! Только камни и доски да сломанные перила крыльца. Ставя машину у конюшни, Тайлер снова почувствовал постоянно возобновляющуюся боль под ключицей, о которой вот уже многие месяцы он привык думать как о маленьком грызуне, поселившемся у него внутри и цепляющемся за него маленькими коготками-иголочками. Тайлер взял шляпу с сиденья рядом с собой и медленно вышел из машины.
Войдя черным ходом, он не услышал ни звука и прошел через пустую кухню в гостиную. Конни Хэтч заспешила к нему сверху по лестнице.
— Она заснула, — сказала Конни, — а я не знала, разрешать ей спать или нет, если вам хотелось…
— Это замечательно, миссис Хэтч.
Священник стоял, слегка ссутулив широкие плечи, так и не сняв длинного пальто. Ключи от машины он бросил на журнальный столик.
— Ну, как все прошло?
Священник не ответил. Но когда он встретился взглядом с глазами своей экономки, он пережил один из тех поразительных, нечасто случающихся моментов, когда возникает мгновенное узнавание, когда менее чем за полсекунды возникает чувство, что ты заглянул в душу другого человека, уловил в ней нить истинного с тобою согласия. Именно это и произошло со священником в тот осенний вечер, а стены гостиной в этот час были тусклы и невнятно розовы. «Это печальный мир, — казалось, говорили глаза экономки, — и мне очень жаль». — «Это печальный мир, не правда ли? — ответили ей глаза священника. — И мне тоже очень жаль».
Мэри Ингерсолл надела тогда красное вязаное платье, потому что оно выгодно подчеркивало ее фигуру, и, стирая его накануне вечером, ужасно расстроилась, обнаружив, что муж забыл вынуть из кармана своей сорочки бумажный носовой платок, хотя она тысячу раз просила его это не делать, так что все эти гадкие крохотные кусочки растрепавшейся папиросной бумаги прилипли к стиральной машине, а потом и к ее платью.
В прошлом Мэри находила Тайлера Кэски привлекательным и, хотя говорила коллегам и знакомым, что страшится встречи и беседы с ним, на самом деле ждала этой беседы с нетерпением и репетировала перед зеркалом, пробуя добиться выражения добродушного и авторитетного терпения. Она не забыла надеть маленький серебряный крестик, чтобы показать священнику, что она религиозна, она даже подумывала принести извинения за то, что недостаточно часто бывает в церкви. «Я буквально выжата как лимон, после того как проработаю целую неделю», — скажет она, и он ответит, что понимает, раз она так старается справиться с проблемами вроде его маленькой дочери.
Как же это больно — такое разочарование! Священник каким-то странным образом ее будто и не заметил. Половину времени он, казалось, ее и не слушал вовсе. Он был уставший, она видела это по его глазам, но его неожиданная холодность под конец беседы очень ее уязвила. В слезах, она отправилась к директору. «Это ничем не могло быть вызвано», — сказала она ему, а он слушал ее, нахмурив темные брови. «Ну конечно же нет», — согласился директор.
Вечером, разговаривая с мужем, Мэри преувеличила: «Этот человек просто насмехался надо мной. Он по-детски играл со мной в гляделки, чтобы заставить меня опустить глаза!..» А перед тем как отправиться спать, она позвонила своей подруге Ронде Скиллингс, и две подружки принялись обсуждать эту историю, еще чуть больше преувеличивая, и, когда Мэри заснула, она спала спокойно. Дело в том, что у нее оказалось важное преимущество: симпатии благосклонных слушателей были на ее стороне.
А вот у Тайлера такого преимущества не было, и он почти всю ночь лежал без сна на диване в своем кабинете. Он сознавал, что в груди у него находится что-то темное и тяжелое, словно небольшой камень, и в мозгу звучало: «Это мое», хотя он не мог сказать, что именно, — вокруг этого предмета не образовывались слова, просто все растущее, тихое и захватывающее чувство приятного обладания, и вдруг этот предмет исчез, и только образ Кэтрин, стоящей одиноко на площадке для игр, заполнял теперь его мозг. Он сел, оглядел затемненный кабинет, раскрыл ладони, потом снова сжал их в кулаки. Ему вспомнился высокий и тонкий голос учительницы: «Никто с ней не играет!» — и его вдруг словно ударило другое воспоминание: его сестра Белл стоит на площадке для игр у школы в Ширли-Фоллс, совершенно одна. Он, двумя годами младше сестры, бывало, увидев ее, отворачивался и бежал обратно к компании мальчишек, которые так и оставались его друзьями до окончания школы. Белл с выражением притворного безразличия следила за игрой в классики, потом медленно уходила с площадки. Это воспоминание вызывало боль. «Ты лошадка другого цвета», — говорила ему мать, когда он стал президентом класса, капитаном футбольной команды. Очень медленно он снова лег, и в мозгу сразу же расцвели ночные тревоги. Он еще не закончил подготовку проповеди; через несколько недель Казначейское воскресенье,[12] затем начнут поступать обещанные пожертвования, потом надо будет сформировать бюджет церкви на будущий год и представить его на голосование в январе; и надо, чем раньше, тем лучше, остановить Дорис Остин (которая дружит с Рондой), чтобы она не попыталась манипулировать членами Совета по поводу огромных трат на новый церковный орган. Только вспоминая доброту, светившуюся в зеленых глазах Конни Хэтч, он смог наконец задремать. И даже после этого он проснулся еще до рассвета и смотрел, как светлеют стекла в окнах. «Это грех, что вы рано встаете… едите хлеб печали…»[13]
Когда он снова проснулся, прямо перед ним стояла Кэтрин, вглядываясь в его лицо.
— Тыквочка моя, — произнес он, — привет!
Он потянулся к ней — обнять девочку. Ночью она обмочилась, пижамная кофточка была мокра на спине выше пояса. Тайлер неловко сел на диване.
— Кэтрин-Эстелла, время купаться! — сказал он. — Но сначала, — он потер ладонями лицо, — про этот визг в школе, — проговорил он наконец, наклонившись вперед и опершись локтями о колени. — Это должно прекратиться. — (Дочь отвернулась.) — Ты не должна больше так делать. Это грубо и выводит учительницу из себя. Посмотри на меня.
Кэтрин повернулась к нему. Лицо ее заливал темный румянец.