Я вдруг ужасно захотел есть, вспомнил про школьный завтрак, бросился к портфелю и съел бутерброд, но он только раздразнил аппетит. Тогда я накопал молодой лиловой картошки, собрал сухие ветви и запалил костер. Спички у меня были всегда, и не потому, что тайком покуривал. Нет! Просто со спичек мы сдирали серу и набивали ее в ключи. Потом приставляли к ключам гвозди и бахали об стену.
Побросав картошку в костер, я решил еще наловить рыбы и стал изготавливать удочку. Распустил часть носка и к нитке привязал булавку, которой скреплял отделение в портфеле; вместо поплавка пристроил огрызок карандаша, а под удилище сломал обыкновенный прут тальника. После этих манипуляций выкопал червяка, нацепил его на булавку, спустился к речке и закинул удочку в травы, развевающиеся по течению. Приманку быстро отнесло в сторону, и только я хотел ее перекинуть, как поплавок дернулся и запрыгал на воде. Я резко подсек. Какая-то рыбешка наполовину вылетела из воды, но сорвалась с булавки и шлепнулась обратно в воду. Так повторилось еще несколько раз. Я уже отчаялся что-нибудь поймать и хотел с досады выкинуть удочку, но именно в этот момент поплавок замер, немного покрутился на одном месте и вдруг нырнул. Я схватил удилище обеими руками и дернул. И надо же! В траву плюхнулся окунь.
Потом я жарил рыбу на рогульке, переворачивал картошку в золе… Мне было радостно: я мог делать все, что хотел, никто не стеснял моей свободы. Наконец-то я избавился от опеки и стал самым счастливым мальчишкой в мире.
Когда я пообедал, солнце уже почти село и на острове появились длинные тени. Эти ползущие и дрожащие тени несколько омрачили мое настроение, а тут еще, как назло, я вспомнил мамины оладьи, которые она пекла по утрам. После пресной картошки захотелось выпить сладкого чая с оладьями, но я взял себя в руки — отогнал мысли о всяких лакомствах и принялся за сооружение шалаша: сделал остов из прутьев и закидал его травой. Вскоре я уже лежал в роскошном собственном доме и вдыхал запах разогретой за день листвы.
Проснулся от холода. Сквозь крышу шалаша виднелось звездное небо. Костер потух, под пеплом еле светились красноватые угольки. Вылезать из шалаша и разжигать костер было лень, да и собирать в темноте сушняк показалось страшновато. Чтобы согреться, я сел на корточки, обхватил колени и начал дышать на грудь. Но это не помогло: задрожали колени, по спине побежали мурашки, потом затрясло всего. А тут еще стала донимать какая-то щемящая тоска. Я вдруг почувствовал себя ужасно одиноким и никому не нужным. Ни одному человеку на всем белом свете! Разве только родителям. Я представил, как на другом конце города светится одно-единственное окно и там, за столом, сидят мать с отцом; представил, как мать вздыхает, убирая мой обед: прозрачный бульон с кружками моркови и кисточками укропа, пшенную кашу с тающим куском масла и яркий пахучий кисель. Представил, как мать смахивает слезы и садится штопать мои брюки. Вспомнил, как отец приходит с работы и боксирует со мной на диване. Вспомнил его смеющееся лицо, когда он дарил мне марки, и вспомнил отца серьезным, когда он чинил мой самокат. Почему-то такими родителей я увидел впервые, и меня непреодолимо потянуло домой.
Мне повезло — в это время послышался лязг трамвая. Я выглянул из шалаша и, увидев цепочку огней, схватил портфель и со всех ног бросился к остановке.
Удивительная штука — родительский дом! Странно только, что я это понял, когда провел потрясающий день на свободе.
Моей бабушке было много лет, но она никогда не казалась старой, и все потому, что имела веселый характер и редкое остроумие — качества, которые в детстве я ценил больше всякого таланта. До войны бабушка жила в конце нашей улицы в деревянном доме с расшатанным крыльцом. В коридоре дома была уйма всякого хлама: хромые стулья, подсвечники с огарками свечей, ветхие книги, торшер, прялка, разное тряпье. А бабушкину комнату заполняли растения: огромные фикусы и пальмы, как зеленые терема, круглые кактусы, похожие на спящих ежей, множество столетников и герани. Фикусы и пальмы помещались в кадках на полу и тянулись до самого потолка. Растения поменьше стояли на окнах в горшках. Комната была большая, светлая, с высоким потолком; мебель старинная, из темно-красного дерева, с окантовкой и резьбой. Особенно я любил огромный шкаф с львиными головами на дверцах. В этот шкаф я часто забирался, когда мы с приятелем играли в прятки. Раз залез и уснул среди одежды, пересыпанной нафталином. Меня искали по всему дому до вечера, пока я не проснулся и сам не вылез из укрытия.
Еще у бабушки стоял высоченный буфет с выдвижными ящиками — от него пахло сладким, в нем стояли банки с вареньем. Буфетом, шкафом и растениями в кадках комната была перегорожена на несколько закутков: «спальню», «столовую» и «дедушкин кабинет». В «спальне» помещалась только кровать, похожая на огромное слоеное пирожное из-за нескольких одеял, покрывал и кружевных накидок. «Столовую» занимали стол и три стула с круглыми спинками — над ними, точно голубая медуза, покачивался абажур. В углу, у окна, начинались владения дедушки: стол, обитый оцинкованным железом, настольная лампа, книги и ящик с набором столярных инструментов (дед умер, когда мне было два года, я только и помню — большую лысину с пушком и улыбку из-под пышных усов). Заходить в дедушкин угол мне было строго-настрого запрещено — разрешалось только смотреть на него издали, с расстояния не ближе четырех шагов. Зато всю бабушкину собственность я мог трогать сколько хотел: и швейную машинку, и катушки с нитками, и душистые коробки из-под мыла, и многое другое.
Из всего бабушкиного хозяйства только одна вещь была для меня неприкосновенной — сундук. Но именно к нему-то меня сильнее всего и тянуло. Он стоял около двери, под вешалкой, тяжелый, кованый медью, покрытый ковром с темно-зеленым орнаментом. Сундук притягивал меня своей таинственностью; почему-то мне казалось, что он набит драгоценностями, а ковер на нем — ни что иное, как ковер-самолет, который только и ждет, чтобы перенести меня вместе с сундуком на необитаемый остров. Я уже представлял, как закапываю сокровища и время от времени наведываюсь к ним, чтобы пополнить карманы.
Много раз я спрашивал у бабушки, что лежит в сундуке, и каждый раз бабушка загадочно улыбалась, отводила глаза в сторону и отвечала:
— Так, ничего особенного!
Но я-то видел, что она хитрит, и продолжал к ней приставать с расспросами. Наконец бабушка не выдержала, вздохнула, сняла очки и пошла отпирать сундук. К моему удивлению, в нем лежали старые платья, блузы, юбки и дедушкин портрет, на котором он был совсем молодым. Во всем сундуке только две вещи мне показались стоящими: железная брошь с изображением шмеля и дедушкина медаль.
— Этого шмеля сделал твой дедушка, — сказала бабушка. — Давно сделал, когда я была совсем девчонкой. Чуть старше тебя. Тогда я любила всяких жуков и стрекоз. Поймаю стрекозу, засушу и приколю на платье, как брошку. А дедушка жил на нашей улице. Он тогда хоть и был мальчишкой, только уже работал подмастерьем. Увидел как-то мою засушенную стрекозу, взял и сделал мне шмеля в подарок… А медаль! Медаль он получил в царской армии за храбрость…
Бабушка поправила платок, закрыла сундук и заспешила на кухню. Через много лет, когда бабушка умерла, я как-то снова открыл сундук, и удивительная вещь! — шмель и медаль вдруг приобрели для меня огромную ценность. Они стали лучшим напоминанием о моих стариках.
Когда я приходил к бабушке, она усаживала меня за стол и выдавала кучу салфеток: на грудь, на колени, под тарелки и стаканы. Она кормила меня пшенной кашей с тыквой, яичницей с помидорами и пирогами с опятами. А сладостей я ел сколько влезет. Наемся и побегу на бабушкин двор. Там росли высокие деревья, по ним можно было лазить вверх-вниз. И домой меня бабушка не отпускала без пакета ватрушек и пирогов. (Во время войны, когда наступил голод, я частенько вспоминал бабушкину стряпню и глотал слюни).
Целыми днями я околачивался у бабушки. Когда она отправлялась в керосинную лавку, я ходил с ней — нюхать керосин. Когда она гладила, я махал чугунным утюгом, раздувая угли. Иногда во время домашней работы бабушка просила меня почитать вслух сказки. Чаще всего нравоучительные. Если при чтении я ошибался, она поправляла меня по памяти.
Частенько я говорил бабушке:
— Давай, баб, надевай перчатки, будем боксировать. Я покажу тебе приемчики.
Или:
— Давай становись вратарем. Буду тебе забивать голы.
Или:
— Нагнись-ка, бабушка, я сяду на тебя. Ты будешь лошадью.
И бабушка никогда не отказывалась от этих игр, в отличие от моих родителей, которые, кстати, вообще меня не понимали. Я, например, любил, когда к нам приходили гости. Думал, выкину пару шуточек, покажу гостям, на что способен, и тогда отец с матерью поймут, что явно меня недооценивали, и сразу изменят свое пренебрежительное отношение ко мне. Но как только гости являлись, родители совали мне конфеты и запирали на террасе. Тогда я пришел к выводу, что и отец и мать бездушные, черствые люди и все делают мне назло, и я начал пользоваться этим. Если мне чего-нибудь очень хотелось, говорил наоборот, что не хочу, и мне в наказание это покупали. Таким образом, я умудрялся посещать бабушку по несколько раз в день. Стоило мне только заикнуться о том, как много бабушка заставляет трудиться, как меня сразу посылали к ней. Но бабушка-то все понимала — всегда заступалась за меня и с серьезным видом кивала, когда я объяснял, почему набедокурил. Тайком от родителей бабушка давала мне деньги на сладости и даже приходила делать за меня работу по хозяйству. А потом мы с бабушкой гоняли в футбол, ходили на речку удить рыбу. Да что там говорить, я считал бабушку самым близким другом. Она была очень молодой, моя шестидесятилетняя бабушка. Ее и бабушкой-то не стоило называть, ведь возраст измеряется не годами, а состоянием духа.