«Тем хуже! Пошли в бистро к угольщику Фирмену напротив нашего дома». И я помчалась… Если можно так сказать. Но семь часов — время аперитива. А во время аперитива бар переполнен, и телефонную будку берут приступом. Даже в случае крайней необходимости — а это был не тот случай — у Фирмена не было никаких оснований пропустить меня вне очереди, тем более для пяти звонков кряду. В самом деле, никаких оснований: я пью аперитив раз в год, а Матильда покупает свой уголь не у него.
Прошло четверть часа. Телефон все еще занят. Хотя кафе понемногу пустеет, но механик из соседнего гаража, лучший клиент, оставив из мелкого тщеславия дверь приоткрытой, не перестает изрекать пошлости горничной по номеру Майо 12–12. Полчаса! Наверное, Матильда с ума сходит там, наверху, рисуя себе уличные катастрофы, тело племянницы, превращенное в месиво под тяжелым кочесом грузовика. Наверное, при малейшем шуме она бросается к лестничной клетке, прислушиваясь, не стучат ли по ступенькам палки.
Наконец с пятью жетонами в кулаке я попадаю в телефонную будку. Приподняв платье, усаживаюсь на комбинацию. Набираю первый номер — Сюффрен 16–30. Не так, как люди небрежные, которые вращают диск указательным пальцем, не доводя его до упора. Не так, как жеманницы, использующие средний палец, а то и мизинец. Я предпочитаю большой палец — он сильнее других и действует медленно, но основательно. Весьма медленно, потому что — странное дело — в последнее время мои большие пальцы утратили гибкость и, быть может, по этой причине я и пользуюсь ими — чтобы наказать их. Но о чем я, собственно, собираюсь говорить? Я ничего заранее не придумала: когда хочешь во что бы то ни стало произнести тираду вместо того, чтобы использовать возможности диалога, всегда начинаешь путаться в словах.
Номер занят. Удар кулаком по боку автомата, не сразу вернувшего жетон, и я вызываю Центр 85–05. Трубку снимают после первого же гудка.
— Алло! Мосье Жан Арак?
Бульканье. Шипенье. Прорезывается сдавленный голос, бросает: «А-ле! А-ле!», просит повторить имя, наконец, расслышав, сразу становится серьезным, смущенным.
— Лейтенанта Арака? Бывшего квартиранта?.. Как! Разве вы не знаете? Ведь об этом писали в газетах, мадам. Полгода назад лейтенант Арак уехал в Индокитай и почти сразу же был убит, когда транспортная колонна подверглась нападению между Сайгоном и Дала.
Встанем. Это самое меньшее, что мы можем сделать. Аккуратно вешаю трубку и мгновение не шевелюсь. Вот кто сказал все. Он уже ничего не добавит. Однако надо еще раз позвонить по номеру Сюффрен 16–30.
Нас очень удачно соединили. Никакого треска на линии. Опять женский голос, на этот раз кокетливый, поющий «алло», как «аллилуйя».
— Попросите к телефону мосье Гонзага Луэ.
— Кто его спрашивает?.. По какому вопросу?..
— Мое имя вам ничего не скажет, мадам. Я сестра бывшего соученика господина Луэ. Я только хочу напомнить ему об обещании, которое он дал десять лет назад и которое сейчас пришло время выполнить.
Кто угодно, даже глухой, услышал бы реплику в сторону, произнесенную у самой трубки: «Какая-то кретинка». Сопрано передает трубку басу, очень глубокому, настолько глубокому, что он воображает себя важным. Этому типу, которого телефонный справочник представляет как «аудитора государственного совета», не стоит говорить ни о значении, ни тем более о романтике юношеских обещаний. Подобные категории не зиждутся на праве. Скажем лучше о пользе живых контактов… Напрасный труд! Не успела я связать и трех слов, как аудитор государственного совета очень невежливо меня прерывает:
— Кто клялся? В чем клялся? Послушайте, мадам, мне уже не семнадцать лет, а двадцать семь. Я серьезный человек и занимаюсь серьезными делами. Извините, но у меня нет времени на пустяки.
Клак! В трубке вновь возникает из пустоты мушиное жужжанье. С раздражением бросаю в щелку свой третий жетон, позволяющий мне на краткий миг овладеть вниманием абонента. Рокетт 98–55: Паскаль Беллорже, пастор. На этот раз можно надеяться на успех.
Опять женский голос. Решительно, женщина — фильтр всякой интимности. Да нет, это голос священника, жесткий фальцет, и произносимые им слова без всякой необходимости сразу звучат как проповедь с амвона. Да, да, Паскаль Беллорже помнит об этом… этом проекте. Проекте премилом, но несколько наивном, который к тому же, само собой разумеется, ни на кого не налагает обязательств. Да, конечно, он пойдет на эту встречу, чтобы повидаться со своими однокашниками… то есть, может быть, пойдет, поскольку в воскресенье у него своя служба — не так ли? — своя проповедь, свои слушатели. Когда, желая растрогать его и уговорить, я решаюсь сообщить ему о смерти Марселя, он импровизирует подходящие к случаю высокопарные утешения и кончает заверением, что сделает все возможное. И я вешаю трубку со вздохом неудачливого рыболова, которому под конец дня все же попадается на удочку… плотвичка весом в сто граммов.
* * *
Четверть девятого. Наконец покидаю телефонную кабину, расплачиваюсь за минеральную воду «Виши» и, прихрамывая, ретируюсь под недовольным взглядом угольщика. Нуйи ответил: «Нет, я уже абсолютно ничего не помню о вашей затее… И, право, даже смешно… как будто у меня в этот день нет других дел…» Где уж мне понять, как важны эти «другие дела». Что касается Максима де Рей, то его мать «сожалеет, что он уехал на охоту в Солонь». От таких скудных результатов могут опуститься руки. Старые обещания — старый хлам. Только такая идиотка, как я, может возмущаться по этому поводу.
Теперь мне осталось лишь перейти дорогу. Уличный фонарь ярко освещает фасад дома, позволяя даже рассмотреть дату постройки, выведенную па треугольном фронтоне подъезда, — год 1794-й. Пожалуй, моя юность и мои ноги относятся к той же эпохе. Я завидую великолепной стройности колонн в стиле Директории, поддерживающих фронтон, и бросаю враждебный взгляд на свое инвалидное кресло, стоящее под лестницей между двумя детскими колясками. Сегодня вечером я едва тащусь. Ужасная мигрень тисками сжала мою голову. Тупая невралгическая боль, спускаясь, пробралась в правое плечо. Почему именно в плечо? Наверное, это просто мнительность. Кончай ныть, детка! Шагай, шагай! Нечего жалеть хромоногих утят! Карабкайся наверх по лестнице. Сегодня ты набегалась, и поэтому тебе позволяется держаться за перила. Поторопись — Матильда, наверное, уже надулась.
Так оно и есть! Взмыленная, добираюсь до нашей площадки. Еще не успев войти, говорю тоненьким голоском:
— Я немножко запоздала, тетечка…
Матильда не отвечает. Сама она уже поужинала, а мне демонстративно оставила на клеенке две тарелки — с супом и моей долей фасоли. Она старается не смотреть на меня. Под толчками глубоких вздохов «авансцена» перекатывается то вправо, то влево — признак предельного осуждения. Впрочем, очень скоро тетя отправится к себе в комнату, холодно буркнув мне сквозь зубы: «Покойной ночи».
Я тоже охотно отправилась бы спать. Но об этом не может быть и речи. Надо считывать отпечатанную Матильдой работу — дело не должно страдать из-за моих безрассудных затей. Надо напечатать письма, чтобы напомнить об условленной встрече бывшим лицеистам, не имеющим телефона или живущим в провинции, и, наконец, надо выполнить поручение мадемуазель Кальен.
Не отрываясь от еды, я с мучительным усилием начинаю стенографировать. «Дорогой товарищ…» Онемевшее плечо, одеревенелые пальцы. Я трясу рукой. «Напоминаем тебе, что после выпускного экзамена мы дали друг другу обещание встретиться десять лет спустя…» Суп холодный. Должно быть, тетя страшно сердится, если она не стала его разогревать!.. Итак, «мы назначаем встречу на четырнадцатое ноября, в четыре часа дня, на террасе…» Значки, выводимые моим карандашом, — настоящие закорючки, их едва можно расшифровать. В глазах у меня рябит. Что же я за тряпка! Но хотя этот бородач Ренего и предписал мне ежедневно двенадцать часов постельного режима, — посмотрела бы я на него сейчас! — хотя папаша Роко трижды примется стучать в перегородку, хотя меня так тянет отдохнуть, до самой полуночи будет трещать «ундервуд» и вертеться ручка ротатора.
Белесое небо, на котором медленно вились серые облака, опрокинулось над предместьем огромной хризантемой. Ливень, не помешавший нам, Матильде и мне, отправиться вчера на кладбище Шмен Вер, где покоятся останки наших родственников, перевезенные из Нормандии, сегодня превратился в мелкий дождик. Он падал сплошной пеленой, а теплый ветер, как пульверизатор, то и дело обдавал мое лицо мелкими брызгами.
Я вышла из церкви Сент-Аньес. После первого причастия (которое, впрочем, было уступкой обычаю, способом достойно отметить первые десять лет жизни, предлогом нарядиться и вкусно поесть) я никогда больше не входила в церковь, чтобы молиться. Тем не менее в эту я заглядывала довольно часто. Чтобы побыть наедине с собой. Чтобы передохнуть. Чтобы согреть взор удивительным великолепием витражей этой современной Сент-Шапель. После того как наша семья разорилась, я приобрела порок, иногда свойственный беднякам: оставаясь притязательными даже в бедности, они жадно набрасываются на общественные памятники. Мне нравится обладать красотой, которая мне не принадлежит и не обременяет меня никакими обязанностями собственника.