— Я спокоен потому, что не могу в это поверить, — объяснил он кротко. — Я вот говорю с вами, вы мне отвечаете, мы вместе решаемся покинуть дом и бежать куда глаза глядят, но я не верю, что это происходит на самом деле. Понимаете? Собирайте вещи, Шарлотта, чтобы к завтрашнему утру все было готово, тогда к вечеру вы будете уже у вашей мамы. Я приеду к вам, как только освобожусь.
Лицо мадам Перикан приняло то кислое покорное выражение, какое принимало всякий раз, когда дети болели и она облачалась в блузу медицинской сестры; дети умудрялись зачастую заболевать все одновременно, причем разными болезнями. В такие дни великомученица-мадам выходила из детской с градусником в руке, словно с пальмовой ветвью, и всем своим видом выражала одно: «Иисус сладчайший, в Судный день Ты призовешь праведников Твоих!»
Она спросила только:
— Ну а Филипп?
— Филипп не сможет с вами поехать.
Мадам Перикан вышла из гостиной, величественная и прямая. Она не согнулась под тяжестью креста. Ей предстояло подготовить к отъезду все и всех: безногого старика, четверых детей, слуг, кота, серебро, самое ценное из белья и фарфора, меха, детские веши, провизию и, на всякий случай, лекарства. Она невольно содрогнулась.
В гостиной Юбер умолял отца:
— Пожалуйста, позвольте мне остаться. Я буду тут вместе с Филиппом. И еще… только не смейтесь! Что, если я соберу товарищей, молодых, сильных, решительных, соберу отряд добровольцев… И мы тогда сможем…
Господин Перикан взглянул на него и смог сказать лишь: «Бедный мой мальчик!»
— Все кончено, да? Мы проиграли? — пролепетал Юбер. — Это… это правда?
И вдруг к величайшему собственному ужасу почувствовал, что захлебывается от рыданий. Он плакал, кривя большой рот, как маленький, как плакал бы Бернар, слезы пото ком стекали у него по щекам. Наступила спокойная ласковая ночь. В сгустившейся тьме пролетела ласточка, едва не задев крылом балкона. Кот плотоядно мяукнул ей вслед.
3
Писатель Габриэль Корт работал у себя дома, на террасе. Слева от него кланялись ветру темные деревья парка, справа догорал зелено-золотой закат над Сеной. Какая тишина вокруг! Хотя здесь, совсем близко, его отлично вышколенные слуги, здесь рядом огромные белые собаки — они не спали, просто лежали неподвижно, прикрыв глаза, положив морды на холодные плиты. Любовница, сидя у его ног, собирала в молчании страницы, которые он сбрасывал со стола. Слуги и секретарша, невидимые за отражающими закат стеклами, прятались до поры в доме, на втором плане, за кулисами жизни, что стала по его желанию ослепительной, роскошной и отлаженной, как балет. Ему перевалило за пятьдесят, и он подчинялся лишь законам своего ремесла. То он был царь и бог, то несчастный труженик, раздавленный непосильным и неблагодарным писательским трудом. На его письменном столе красовалась надпись: «Чтобы поднять столь тяжкий груз, соберись с мужеством, Сизиф». Собратья по перу завидовали ему, поскольку он был богат. Он рассказывал с горечью, что во время выборов во Французскую академию, когда его кандидатура была выставлена впервые, один из писателей объяснил свой отказ голосовать за него, заметив сухо: «У него же три телефонных линии!»
С томными хищными кошачьими манерами, холеными подвижными руками и лицом обрюзгшего Цезаря, он умел нравиться. Одна Флоранс, его официальная любовница, единственная женщина, которую он терпел в своей постели до утра (прочие немедленно вставали и уходили), знала, сколько личин меняет эта старая кокетка с голубоватыми мешками под глазами и женственными излишне тонко вычерченными бровями.
В тот вечер он по своему обыкновению творил до пояса обнаженный. Его дом в Сен-Клу располагался таким образом, что ничей нескромный взгляд не мог проникнуть ни в одно из окон, а тем более увидеть великолепную просторную террасу, обсаженную голубыми цинерариями. Голубой — любимейший цвет Габриэля Корта. Он не мог работать, если перед ним на столе не стояла небольшая небесно-голубая чаша из ляпис-лазури. Он то и дело смотрел на нее и ласкал, как подругу. Он часто повторял Флоранс, что больше всего ему нравятся ее глаза, ярко-голубые, того же оттенка, что и чаша, дающие ему то же ощущение свежести. «Твои глаза утоляют мою жажду», — шептал он. У Флоранс мягкий жирный подбородок, по-прежнему красивое контральто и коровий взгляд, доверительно говорил друзьям Габриэль Корт. Такие мне нравятся. Женщина должна быть похожа на телку, ласковую, доверчивую, благодарную; и тело белое, как сметана, тело бывшей актрисы, знаете, размятое руками массажистов, пропитанное гримом и пудрой. Он вытянул тонкие пальцы и щелкнул ими, как кастаньетами. Флоранс подала ему лимон, и он высосал из него сок, затем принялся за апельсин, потом стал брать одну за другой засахаренную клубнику — Габриэль Корт поглощал неимоверное количество фруктов. Она смотрела на него снизу вверх, сидя на низком бархатном пуфе в позе коленопреклоненного обожания, которая особенно нравилась ему (впрочем, иной он и не мог себе представить). Он ощущал благодатную усталость после успешной работы, более приятую, чем утомление от любви, которое теперь иногда испытывал. Габриэль Корт благосклонно оглядел любовницу.
— Ну вот, по-моему, дело идет на лад. Представь, я уже покорил вершину (он нарисовал в воздухе треугольник).
Она знала, о чем идет речь. К середине романа вдохновение пошло на убыль. И Корт выбивался из сил, как лошадь, что вытаскивает из грязи увязнувший экипаж. Флоранс грациозно сложила руки, выражая восторг и удивление.
— Как, уже? Теперь, я уверена, все напишется само собой.
Он пробормотал с озабоченным видом:
— Да услышит тебя Господь! Вот только меня по-прежнему тревожит Люсьена.
— Какая Люсьена?
Он мгновенно смерил ее холодным колючим взглядом. Когда он бывал в благодушном настроении, Флоранс говорила ему: «Ты вчера опять смотрел на меня, как василиск», и он смеялся, польщенный; однако в творческом запале шуток не выносил. Она никак не могла вспомнить, кого в романе звали Люсьен. Пришлось солгать.
— Ах, ну да! Что же это я, видно, с головой не в порядке.
— Я тоже так думаю, — отозвался он с горечью и обидой.
Но она выглядела такой пристыженной и несчастной, что ему стало жаль ее. Он смягчился.
— Сколько раз тебе говорить, не пренебрегай второстепенными персонажами! Роман в идеале подобен улице, полной прохожих, среди которых нам по-настоящему знакомы два-три человека, не больше. Взять других писателей, к примеру Пруста, уж он-то знал цену скромным статистам! Они нужны, чтобы унизить главных героев, поставить их на место. Что может быть полезней урока, смиряющего гордыню? Вспомни «Войну и мир». Князь Андрей едет в экипаже, две крестьянские девочки, смеясь, перебегают ему дорогу, он останавливается, заговаривает с ними и вдруг видит себя со стороны, как его увидел бы читатель, их точки зрения, их мнения в этот момент едины. Они вместе постигают, как множественны иллюзии. Постой-ка, я сейчас прочту тебе этот отрывок, он достоин внимания. Зажги свет, — потребовал он, поскольку стало темно.
— Нельзя, нас бомбят, — ответила Флоранс, указывая на небо.
— Черт, ни минуты покоя! — воскликнул он с сердцем.
Он ненавидел войну. Война не просто угрожала его жизни и благосостоянию. Она покушалась на большее, она уничтожала на каждом шагу призрачный мир вымысла — единственный, где он бывал счастлив, — рушила, словно зловещий режущий звук трубы, хрупкую стеклянную стену, которую он воздвиг с таким трудом, отгораживаясь от внешнего мира.
— Боже мой! — вздохнул он. — Какая тоска, какой ужас!
Корт вернулся с облаков на землю.
— Ну, где там газеты? — спросил он.
Она молча подала ему несколько газет. Они вошли в дом. Мрачнея, он проглядел страницу за страницей.
— В целом, ничего нового.
Он не хотел знать правды. Он гнал от себя реальность, раздраженно и испуганно, словно спящий, разбуженный посреди ночи. Он даже заслонился рукой, будто защищал глаза от слишком яркого света.
Флоранс хотела включить радиоприемник. Он остановил ее.
— Нет-нет, не трогай.
— Как же так, Габриэль…
Он побледнел от ярости.
— Говорят же тебе, я не желаю ничего слышать. Завтра, завтра успеем наслушаться. Сейчас плохие новости (а какими они еще могут быть при таком б… правительстве) только погубят лучшие часы работы, лишат меня вдохновения, я впаду в депрессию, может быть, всю ночь не усну. Лучше позови-ка мадемуазель Сюдр. Мне кажется, я еще смогу продиктовать несколько страниц.
Она поспешно повиновалась. Когда она, вызвав секретаршу, вернулась в гостиную, зазвонил телефон.
— Это Жюль Блан из канцелярии президента. Он хочет поговорить с господином Кортом, — доложил лакей.
Прежде чем подойти к телефону, Флоранс тщательно закрыла двери гостиной, чтобы ни один звук не проник в кабинет, где работали Габриэль с секретаршей. Между тем лакей, как всегда в этот час, поставил на стол холодные закуски, чтобы господин мог заморить червячка. Обычно Габриэль ел мало, но по ночам у него просыпался аппетит. Кусок куропатки, персики, дивные пирожки с сыром — Флоранс сама заказывала их в одной лавочке на левом берегу Сены — и бутылка «поммери». По зрелом размышлении, после многолетних проб Габриэль пришел к выводу, что только шампанское не вредит больной печени. Флоранс слушала, что ей говорит Жюль Блан — у него был усталый едва слышный голос, — и в то же время улавливала привычные домашние звуки: позвякивание тарелок и бокалов, глуховатый ленивый баритон Габриэля, и ей казалось, что все это слышится ей во сне. Она повесила трубку и подозвала лакея. Он уже давно служил у них в доме и, по собственному своему выражению, «знал до тонкости домашний этикет». Сам того не ведая, он пародировал век Людовика XIV, что крайне забавляло Корта.