На террасе в тот вечер набралось народу столько, что она, эта многострадальная литературная терраса, на которой всего лишь три десятилетия назад пикировались Мандельштам с Андреем Белым, нынче, под сборищем шестидесятников, слегка окончательно присела. Роберт с Анной и с Полинкой тоже там были, был и Ваксон с маленьким Дельфом, был и Кукуш Октава с крошкой Кукушонком[8]. Заглянул и постоял у деревянного подпора, чтобы все видели драматическое лицо вернувшегося из дальних стран поэта, сам Ян Тушинский. Потом ушел: он не любил юмора.
Собравшиеся там пили безобразное белое вино, расфасованное в трехлитровые банки; «Биле мицне»[9] было написано на сморщенных этикетках: другого там в открытой продаже не было. Тем не менее все были счастливы. Сидеть на просевшей террасе, где некогда Максимилиан пил настоящее из амфор вино и соблазнял поэтесс поколения Ольги Берггольц! Подпевать Лодику Ахнову! Издеваться над жополизом владык! Хохотать громогласно, как будто мы все свободные люди, Юст! И наконец, отбивать ритм буги-вуги на дощатом столе!
Мы поедем на Луну!
Вспашем землю-целину!
Вспашем землю-целину!
Мир победит, победит войну!
И дальше началось безостановочное выбивание ритма: «Мир пабдит, пабдит войну / Мир пабдит, пабдит войну / Мир пабдит, пабдит войну / Мир пабдит, пабдит, пабдит / Мир пабдит, пабдит, пабдит / Мир пабдит, пабдит, пабдит / Он пабдит, пабдит, пабдит / Он пабдит, пабдит, пабдит / Он пабдит, пабдит, пабдит / Эх, пабдит, пабдит, пабдит / Ох, пабдит, пабдит, пабдит / Ух, пабдит, пабдит, пабдит / Ух, не забздит…» Остановить это было невозможно. Едва одна группа сторонников мира выдыхалась, как другая вступала со свежими глотками. Под террасой собралась публика, и не только литераторы. Децибелы спонтанного изъявления чувств росли. Многие стали отплясывать дикарский бугешник. Любит наш народ дело мира, однако пацифистом никогда не является. Как гласила популярная шутка: «Заставь нас бороться за мир, камня на камне не останется!»
Когда наконец во втором часу ночи стали расходиться, Роберт пробрался к Ваксону. «Как дела, старик? Где ты шляешься? Почему не позвонишь?» Ваксон в тот год очень коротко стригся и напоминал то ли римлянина, то ли немца из ГДР, Бертольда Брехта. Они дружили, если можно отнести к дружбе три подряд пьяных московских зимы, когда они почти не разлучались. В Коктебеле, однако, «пересеклись» впервые, и оба этому обрадовались. «Знаешь, Роб, я два месяца в Эстонии сидел, в заброшенном военном городке. Писал рассказы. Полностью овладел жанром, старик. Задвинулся на этом жанре, старик. Один рассказ писал двадцать четыре часа без перерыва, не помню даже, ходил ли в сортир. В конце концов поставил точку и свалился со стула. Вот такой получился рассказ!»
Роберт и Анна хохотали, воображая это зрелище: рассказ лежит на столе, автор на полу. Да о чем у тебя этот колоссальный рассказ, Вакса? О любви небось? Ваксон отмахивался от любви. Никакой любви там нет, ноль любви. Это рассказ о деревенском мужике, который, ну, в общем, изобрел перпетуум-мобиле.
Анка, кроме того что была женой поэта Роберта Эра, также фигурировала как критикесса Анна Фареева. «Юность» и «Смена» заказывали ей обзоры «молодой прозы». «Ты что же, Вакс, в деревенщики подался?» — спросила она.
«Старуха, какие там деревенщики?! — открестился Ваксон. — Это рассказ о плодах одиночества! Это нетленка!»
Она тут же каким-то карандашиком черкнула на пачке сигарет — «нетленка». Термин что надо! Хорошо бы этой нетленкой кому-нибудь из чужих дать по башке: своих не бьем.
Они уселись в укромном уголке, на скамейке под развесистым кустом олеандра. Отсюда видна была вся литфондовская часть набережной, включая и популярное место встреч, площадку перед зданием столовой. Странным образом казалось, что мало кто в Доме творчества собирается спать в этот поздний час. Под сильными фонарями все еще шастали возбужденные прошедшим жарким днем коктебельцы с транзисторами. Обрывки музыки, завывания турецких певцов, вдруг выходящее из зоны глушения вещание «Русской службы Би-би-си», наплывающий гул заглушек — все это создавало будоражащий фон вангоговской ночи, как будто эта звуковая мешанина была сродни мешанине красок. На больших скоростях кружили по площадке маленькие дети припозднившихся родителей, среди них четырехлетний сын Ваксона Дельф и семилетняя Полинка Эр.
У балюстрады под фонарем, окруженный толпишкой поклонников, стоял высокий Ян Тушинский в широкой гавайской рубахе. Не исключено, что это была единственная фирменная гавайская рубаха во всем Восточном Крыму. Во всяком случае, Тушинский именно так себя держал: да, я единственный здесь в настоящей гавайской рубахе. Мимо шел легендарный Кукуш, на сутуловатых его плечах двухлетний бэби-сын, он держался за папины уши. Не исключено, что малец воображал себя водителем автомобиля. Так или иначе, но Кукуш приблизился к Тушинскому. Они о чем-то оживленно заговорили. Ян вытащил прямо из кармана свою сигаретину, потом вроде бы одумался и извлек всю пачку вожделенного «Мальборо». Предложил Кукушу угоститься этим редкостным, поистине ошеломляющим советского человека табачным сортом. Кукуш помотал лысеющей башкой и показал свой выбор — жалкую бумажную пачечку «Примы»: он другого не курил. Тушинский щелкнул «Ронсоном». Оба задымили. Высокий Ян приобнял Кукуша за плечи и с удивлением обнаружил там детскую попку: похоже было, что до этого движения он не замечал мальца. Так или иначе, он посмотрел вокруг — где, мол, тут фотограф? Фотограф нашелся, стал бегать вокруг и снимать: два знаменитых поэта с любителями поэзии на фоне ярко-черного моря и ярко-белой балюстрады. Позднее эта серия снимков была напечатана под заголовком «Даже ночью».
«Сколько же стран ты посетил, Ян, за полгода-то?» — спросил кто-то из братьев-писателей.
«Трудно так сразу подсчитать, — ответил путешественник. — Штаты, Канада, Мексика, Куба, Япония, Вьетнам…» Задумался.
«Ну и прочие по мелочовке», — вставил тут со смешком Кукуш.
Один поклонник, дылда если не баскетбольного, то уж наверняка волейбольного роста, протырившись к поэту, обратился к Яну с некоторой бесцеремонностью: «А в Париже вам приходилось, товарищ Тушинский?»
В ответ он получил почти театральное «ха-ха». Ян обратился к другу: «Ты слышишь, Кукуш, спрашивают, был ли я в Париже? Молодой человек, я был в этом городе по крайней мере одиннадцать раз. И в этот раз, возвращаясь из Океании, не пропустил Парижа. Значит, я был там двенадцать раз».
Девушка, которую оттолкнул не очень вежливый молодой человек, теперь оттолкнула того и пробралась чуть ли не вплотную. «Ян Александрович, можно мне задать вам один очень важный для меня вопрос?» — спросила она срывающимся голосом. «Ну зачем же вы обращаетесь ко мне по отчеству, моя дорогая? — удивился Тушинский. — Ведь мы, должно быть, не так уж далеки друг от друга по возрасту». Молодой человек, оттертый маленькой девушкой во второй эшелон, грубовато хохотнул. Ему, должно быть, показалось с его колокольни, что поэт и девушка довольно далеки по возрасту друг от друга.
«Да-да, Ян, — забормотала девушка, — конечно, мы близки по возрасту, Александрович, а все-таки скажите, Ян, вы встречались в Париже с Брижит Бордо[10]?»
Все ахнули: вот так вопрос от рядовой советской девушки! Нашлись, впрочем, и такие, что пожимали плечами: почему, дескать, нашему поэту не повстречаться с мадмуазель Бордо? Вот с ней-то, пожалуй, они действительно близки по возрасту.
Поэт, почесав себе затылок, задумчиво заговорил: «Брижит, Брижит… Конечно, мы знаем друг друга, но… заочно… — он сделал успокаивающий жест ладонью правой руки, — пока заочно… В день отъезда она позвонила мне в отель „Крийон“, но к сожалению, у меня уже не было времени…»
Публика еще раз ахнула, на этот раз от изумления: они могли встретиться, но не встретились! Девушка, задавшая вопрос, была на грани обморока. Это немыслимо, вам звонит изумительная «Бабетта, идущая на войну», а вы не можете с ней встретиться! Грубоватый молодой человек поддержал ее своим коленом. Кукуш крякнул «Ну, Янька, ты даешь!» и стал со своим сыном не спеша, но решительно удаляться от Тушинского в сторону своей жены Любови, а та, в свою очередь, перенимая Кукушонка, удалялась к своему корпусу вместе с Анной Эр и Миррой Ваксон, которые за ручки тащили сопротивляющееся детство. В толпе поклонников между тем хохотали два сотрудника Института мировой литературы, Галипольский и Харцевич. Они снимали очки и вытирали платками замокревшие от смеха глаза. Ну ты подумай: она ему звонит, да еще куда, в «Крийон», в «Крийон», а у него уже времени нет! Так и вижу эту чувиху, она швыряет телефонную трубку в армуар рококо и падает плашмя вдоль ковра пехлеви! А он в это время все запихивает в портфель: сборники переводов, вырезки из газет — и мчится, мчится на родину, на ненаглядную, и все выпадает, только память о звонке бьется в горле, в горле, рождая — что? — надежду на очную ставку!